ЛiПро

ЗОГО Лiричний простiр

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта

Высокие горы

Печать

Повесть


Глава 1

С тех пор как я узнала о своей болезни, я неизменно думала о ней так: это конец. Да и то сказать, туберкулёз в те годы именно так и воспринимался многими. Ведь не было тогда ещё ни стрептомицина, ни других антибиотиков, во всяком случае, у нас в стране. А у меня сразу каверна. Куда уж хуже!
Выйдя из метро на людную улицу яркого майского утра, я словно вынырнула из воды, как при прыжке в реку. Солнце обласкало плечи и плеснуло по глазам, невольно подумалось: «Да нет, не может быть! Столько кругом всего — движения, жизни, мне ведь ещё только 20, я ещё толком-то и шагнуть в эту самую жизнь не успела. Это какая-то ошибка!»
С шумной улицы мы с мамой свернули в тихий тупичок. В конце его — высокая ограда, едва приметная калитка, скромная табличка над проходной: «Больница «Высокие горы». Мама показала направление, и нас пропустили на территорию. В глубине небольшого, в нежной зелени, сквера мы увидели двухэтажный, старинной архитектуры особняк. По обе стороны парадного входа — два чугунных грифона уложили добродушные морды на лапы. Я невольно задержалась возле них, так необычны были эти изваяния — остатки чьего-то былого богатства. Потом я узнала, что особняк до революции принадлежал известному московскому купцу Зотову. Когда вошли внутрь, я на минуту забыла о своей беде. От просторного, светлого холла вела наверх широкая мраморная лестница, застланная ковровой дорожкой. А на площадке второго этажа, откуда лестница шла уже двумя маршами — зеркало во всю стену, а перед зеркалом ещё одно чудо — чуть не в мой рост величиной литая зелёная лягушка-урна разинула пасть. Вот тебе и больница!
В кабинет главврача нас привела старшая медсестра. «Самочатов Е.И.» — гласила табличка на дверях. Нам навстречу поднялся мужчина-великан в белоснежном халате. Длинный нос, приветливый взгляд серовато-голубых глаз. Всё для нас было неожиданностью — радушная улыбка, добрые слова, будто не в больницу мы пришли, а в гости. Что это? Игра, утешение, надежда? А может быть, просто искренность? Всё необычно: и особняк с грифонами, и лягушка-урна, и главврач. А из открытой форточки несутся в кабинет чьи-то весёлые голоса, чей-то смех — молодые голоса и молодой смех. И светит солнце, щебечут птицы, просится в окно яркая майская зелень.
Палата, куда привели меня, была на втором этаже — две небольших смежных комнаты, каждая на двоих. Сейчас обе пустые. Медсестра сказала:
— До самого ужина никого не будет. Больные целый день в парке, там кровати стоят, ведь воздух и солнце — главное лекарство. Опять раздался чей-то громкий смех, и медсестра подошла к открытому окну: «Люся, ты что в одном тапочке, земля холодная!»
В ответ — весёлый голос невидимой Люси:
— У меня один тапочек стащил кто-то, пока я спала. Наверное, Олежка.
Когда медсестра ушла, я тоже подошла к окну. Оно было как раз над входом, над чугунными грифонами. На ступеньках парадного крыльца стояла высокая худенькая девушка в ярком халате. Лица её я сверху не видела, только блеснули на солнце серёжки, когда мотнула она длинными волнистыми чёрными волосами. А там, где калитка отделяла сквер от входа в парк, стоял долговязый парень в зелёной пижаме, держа в руках женскую тапочку. Я отошла от окна, присела на кровать. Медсестра сказала, что через два дня и я буду проводить дни в парке, а пока придётся немного поскучать.
«Поскучать», — невесело подумалось мне. С тех пор как я узнала о своей болезни, о которой думала как о приговоре, никак не могла ни смириться, ни успокоиться. Так хорошо всё начиналось! Прошла конкурс в институт (6 человек на место), стала студенткой филфака, закончила второй курс... Простуда, кашель, на который вначале и внимания-то не обращаешь — так это обычно и бывает... А когда обратила, было уже поздно. Отец с матерью подняли на ноги всех знакомых, начались консультации, проверки. И светило, почти девяностолетний профессор, даже без рентгена и стетоскопа, прижал своё старческое ухо к моей груди, всего минутку послушал и уверенно подтвердил диагноз — каверна под левой ключицей, и вот я здесь, в «Высоких горах» — название-то какое звучное и обещающее — в палате на втором этаже особняка бывшего купца Зотова. С мрачными мыслями, с погасшим светом впереди. Раньше так приятно было, проснувшись утром, вспомнить о том, что для тебя всё ещё только начинается, что перед тобой распахнут целый мир, и ждёт и обещает, и ты веришь, ты вовсе не сомневаешься, что каждый новый день — только маленькая ступенька, шаг к тому прекрасному, что называется будущим. Теперь, проснувшись, хочется поскорее снова заснуть, чтобы забыть и не думать, потому что думать и ждать больше нечего. Все двери перед тобой закрылись.
И если бы кто-нибудь в то время сказал мне, что через несколько лет я буду вспоминать эти проведённые в «Высоких горах» восемь месяцев как счастливые, я бы шарахнулась от такого человека, как от чумного.


Глава 2

Прошло три дня, и мне разрешили выбраться на волю. На аллее под вязами стояли кровати. Моя оказалась рядом с кроватью Люси Дольской. Так звали девушку, которую первой увидела я из окна палаты. Люсе было 24 года, болела она уже давно, болела тяжело, поэтому нигде не работала и не училась. Часто и подолгу лежала в больницах. В «Высоких горах» Люся находилась уже 4 месяца. Недавно появилось новое лекарство — стрептомицин. О нём рассказывали чудеса. Отцу Люси удалось достать его за границей. И теперь Люся возлагала на него все свои надежды.
Люся была очень красивой девушкой: чёрные вьющиеся волосы, длинные чёрные ресницы над ярко-синими узковатыми глазами. Удивительно изящной формы нос и рот. Нежный овал лица и даже ямочка на подбородке — ну просто весь набор женской красоты собран в одном лице. Может быть, именно поэтому и пришла к ней болезнь: природа поняла, что слишком щедра оказалась к одной, и в отместку отняла у неё здоровье. Так иногда думала я, любуясь лицом Люси. Одевалась Люся всегда в домашнее. Больница, правда, была санаторного типа, и это не запрещалось. Но обычно женщины ходили в пижамах, благо они здесь имели вполне приличный вид. Правда, потом, когда наступило лето, мы все переоделись в летние платья. Но Люся меняла наряды слишком часто, и все они были один лучше другого. Когда Люся чувствовала себя хорошо, с ней было легко и приятно, вокруг неё постоянно толпились мужчины, она была очень привлекательна, но часто она молча, уставясь куда-то в просвет деревьев, лежала, заложив руки за голову, и тогда её оставляли в покое.
Однажды, в одну из таких мрачных минут, она вдруг сказала мне: «Поздно. И винить некого. Сама виновата».


Глава 3

С другой стороны соседкой моей в палате была Валя Чернова — милая, курносая, с забранными назад русыми косичками. Весёлая (никогда не видела её унылой), очень общительная (может быть, потому, что была комсомольским работником), всегда ко всем ровная. Может быть, поэтому и к ней все хорошо относились. Особенно любили её медсестры и нянечки. Всё свободное от лечения время мы проводили в парке. А парк был очень красив: старые развесистые деревья, рассаженные живописно чьей-то любящей рукой, с беседками на холмах, с каменными овальными гротами в укромных местах. В центре парка небольшой фонтанчик в виде изящной русалки. Перед летней верандой, увитой зеленью, — бильярдный стол. Здесь всегда оживлённо. Позднее и я стану проводить здесь большую часть времени. И даже стану в числе лучших бильярдистов. Пока же среди женщин первенствует Люся.
— Олежка, стыдись! Проигрывать при твоём-то росте, при твоей-то силе! — это она тому самому парню, который давеча унёс её тапочку. — Да он же джентльменом хочет быть, — это сказал Миша Сапелкин. Миша — студент. Он бледный, некрасивый, но с такой доброй, располагающей улыбкой, что не симпатизировать ему просто невозможно. Болеет Миша тяжело, но держится и даже постоянно подтрунивает над собой, ходит по аллейкам парка один, напевая себе под нос неизменную свою песенку: «Голова ль ты моя удалая, долго ль буду тебя я носить...» Мне запомнилась эта его песенка, может быть, потому, что несколько месяцев спустя Миша умер от туберкулёзного менингита. А пока они были здесь с Люсей старожилами.
В конце парка, под широким дубом, сидел в шезлонге Николай Алексеевич Барышев. Тоже старожил «Высоких гор». Лет 45-47, с проседью в каштановых волосах, с умным взглядом карих глаз. Был он доцентом, преподавал физику в Политехническом институте. Месяц назад перенёс он тяжелую операцию и только недавно начал выходить в парк. Из-под больничной пижамы белеют бинты. Он тяжело дышит — недавно был приступ астмы. Этот дуб в отдалении от оживлённых мест парка — его любимое место. Он много читает, иногда, оставив книгу на коленях, задумчиво смотрит в окружающую зелень деревьев. Потом неожиданно скажет: «Ох, как затрепетали маленькие листочки — к непогоде», или: «А вы заметили, что листочки у осины дрожат по-особенному, по-щенячьи!» Когда я смотрю на него, почему-то вспоминаю Джолиона из «Саги о Форсайтах» Голсуорси. Конечно, мне в мои 20 его 46 кажутся преклонным возрастом. Это теперь, вспоминая, я думаю о нём как об интересном мужчине средних лет. Я обхожу весь парк и поднимаюсь по пандусу, опоясывающему левое крыло особняка. Отсюда, сверху, вся улица Чкалова как на ладони. Ох, как тяжело стоять здесь, глядя на здоровых, вечно куда-то торопящихся москвичей! Я случайно забрела сюда и не могу отвести взгляда от этого города, такого далёкого, и от этого парка, и от всяческих несчастий. Стою до тех пор, пока не чувствую, как кто-то обнял меня за плечи и повернул лицом к парку.
— А вот сюда пока ходить не надо, — вижу рядом главврача Самочатова.
И снова я брожу по аллеям больничного парка. Вот в глубине его, среди деревьев расположились доминошники. Кажется, ничего их не волнует и не беспокоит, такие неунывающие, звонкие несутся оттуда голоса: «Да дуплись же ты!» или: «Да делай же рыбу смелее, ёж тебя забери!»
У калитки, что отдаляет парк от маленького скверика, перед особняком раскинулся тополь, наклонился над самой скамейкой, давая тень и прохладу.
На скамейке вижу одинокую фигуру мужчины в куртке и спортивных брюках. Невольно обращаю внимание на его улыбку и то, как странно, не совсем чётко и растягивая гласные, произносит он приветствие:
— До-о-брый день!
Я отвечаю на приветствие, думая про себя: «Какой странный...» Потом узнаю про него всё. Что зовут его Женя Кувшинов. Что ему 28 лет. Что он глухой — потерял слух несколько лет назад, после перенесённого менингита. Он женат, дочери четыре года, она моя тёзка. Работает в типографии, специалист по каким-то редким машинам. Разговор понимает по губам и почти всегда безошибочно. Лишь в редких случаях пользуется блокнотом и карандашом, которые у него всегда в кармане. С Женей у нас будут и добрые и сложные отношения. И видеться мы будем ещё долго после того, как покинем больницу.
К ужину парк пустеет уже до утра. Лёгочным больным вредно гулять после заката солнца, жизнь наша продолжается в гостиных и холлах особняка. Но многие коротают вечера на летней веранде. Здесь бильярд, шахматы, маленький кабинет, рояль в углу. Женщины располагаются в залах с вязаньем и вышивкой. Кто-нибудь раскрывает рояль. Часто это бывает Люся Дольская или рыженькая Инна; все почему-то, правда, по-доброму, называют её просто Инкой или Рыжиком — это смешливая, весёлая, громкоголосая девушка 18 лет. Несмотря на слишком заметное различие характеров, мы подружимся с ней, будем почти неразлучны.
Изредка за рояль садится Юзеф. У него аристократическая внешность. Лицо не просто красивое, фигура, хотя и очень худая, но не просто изящная, манеры не просто непринуждённые — во всём ощущается порода, тонкость, какая-то особая изысканность.
Болел Юзеф тяжело и давно. Он часто по нескольку дней не выходил из палаты. А когда выходил в парк или гостиную, всегда был с нами, молодыми. Правда, ему и самому едва ли было больше 30. Удивительно галантен был он с женщинами, а это ведь не так часто встречается. Если Люся и Инна играли на рояле обычно всякие танго и вальсы, то Юзеф предпочитал классическую музыку. Наверное, не от Ленина, а от него пришла ко мне и до сих пор не уходит от меня грустная любовь к «Лунной сонате» Бетховена.


Глава 4

Я вспоминаю свой первый вечер в «Высоких горах». Ведь только вечером я увидела свою соседку по палате. Ею, как потом и в парке, была Валя Чернова. Валя была именно тем человеком, которого хочется видеть рядом в трудную минуту (я потом не раз встречала их в жизни).
У Вали двусторонний пневмотеракс, и она тем заболела совсем недавно. И для неё болезнь свалилась как снег на голову. Была тем более неожиданной, что раньше Валя вообще ничем никогда не болела, была человеком просто кипучей энергии, как сама о себе сказала. Работала в райкоме комсомола и одновременно училась в Педагогическом институте. По моей физиономии, по глазам поняла моё состояние, спросила:
— У тебя что в лёгких?
Узнав, что каверна, опять спросила:
— В одном лёгком?..
Махнула рукой, улыбнулась:
— Ну, это не так страшно. Ты не унывай. Продуют — и всё будет хорошо. У меня вон оба лёгкие инфильтрированы. А Самочатова, нашего главвравча, видела? Его ведь туберкулёзному стажу 40 лет! И ничего, работает. Практически здоров. Нет, мы ещё с тобой поживём!
Потом наклонилась ко мне:
— Вообще-то, когда я только заболела, тоже сразу «гвоздики собирать» начала. — И пояснила:
— Так здесь говорят о тех, кто перед туберкулёзом пасует. Честно говоря, даже плакала... А ты плакала? — наклонилась она ещё ниже ко мне. Потом легла, включила наушник, положила на подушку:
— Давай лучше музыку слушать. А о болезни не думай. У нас здесь знаешь как весело! Да ведь «тубики» — это же самый весёлый народ! Вот сама увидишь.
С этим смешным словом — «тубики» — и заснула я в свою первую ночь в «Высоких горах».
Вот так началась моя новая жизнь.


Глава 5

Попытка наложить мне пневмоторакс была безуспешной — результат перенесённого несколько лет назад плеврита. Начались консультации врачей, профессоров, хирургов. И решено было готовить меня к операции — экстраплевральному пневмотораксу, не самой страшной, но всё же малоприятной. Сейчас таких операций не делают, но ведь 60 лет назад мир ещё не знал антибиотиков. Но до операции было ещё далеко. Сначала нужно было снять вспышку.
Прошло недели две, и мне разрешили заниматься сначала зарядкой, а потом даже играть в волейбол.
Ещё не было и восьми утра, когда к нам, на второй этаж, доносился голос Саши Карасёва:
— Эй, там, на голубятне!
После 10-минутной зарядки команды занимали места на волейбольной площадке. Шли здесь, кроме нас с Валей, и уже знакомые мне Олег, медсестра Ляля и рыженькая Инна. А капитаном у нас был Саша Карасёв, неунывающий балагур, болезнь которого успешно шла на убыль. И смешные названия команд придумал тоже он: «красный поплавок» и «зелёная тапочка». Мы не замечали и просто забывали о тех 42 годах, что были у него за плечами тогда, тусуясь, как теперь говорят.
Вообще надо сказать, что шутливый, беспечный, во всяком случае, внешне, тон нашей компании играл едва ли не главную роль в лечении нашей болезни. Недаром любил повторять главврач Самочатов, что оптимизм — самое страшное оружие для туберкулёза. Однажды после клинического часа ко мне в парке подошёл Юзеф и, увидев, что я читаю Салтыкова-Щедрина, забрав книгу из моих рук, сказал:
— Как, Танечка, вы читаете серьёзные вещи? — И в ответ на моё недоумение продолжал:
— Сейчас этого никак нельзя делать! У вас ещё будет на это время. А сейчас возьмите-ка О.Генри или Марка Твена. А лучше знаете что? — Тома Сойера!
Я даже обиделась:
— Юзеф, мне 20 лет! И я читала Тома Сойера 10 лет назад.
— А вы сейчас почитайте. Или, лучше, почитаем вместе.
И когда потом мы действительно читали вместе Тома Сойера, а вместе с нами наслаждались и другие больные, забыв про болезнь, про свой возраст, только тогда я поняла Юзефа.
От Марка Твена незаметно переходили к свом «внутренним» темам. Часто безобидно подшучивали над рыженькой Инной.
Надо сказать, что Инна отличалась удивительной способностью часто и, разумеется, «на этот раз навсегда» влюбляться. Совсем недавно предметом её увлечения был Саша Карасёв.
Теперь же она была «навеки» влюблена в Юзефа. Она говорила, что именно таким, как Юзеф, всегда представляла себе гениальных художников и музыкантов. Когда же узнала, что Юзеф «технарь», не смутилась:
— Это по недоразумению, внутренне он всё равно музыкант или художник. И как бы там ни было, он — богоподобный.
Правда, вскоре, когда к нам в «Высокие горы» придёт новый больной — Игнат Блесковский — «богоподобным» станет он. Но пока Инна ходила за Юзефом тенью.
Удивительно, что Люся Дольская бывала с нами редко. Правда, она часто температурила, поэтому оставалась в палате. Почти ежедневно к ней приходила мать. В этом случае для Люси делалось исключение, то ли на правах долгожителя, то ли в связи с тяжестью болезни. Иногда мать здесь же, в палате, дошивала ей очередное нарядное платье. Мне казалось, что Люся не отвечала на заботу матери признательностью, принимала всё безразлично, как должное.
Когда же Люсе становилось лучше, она как будто торопилась наверстать упущенное.
Люся встречалась в парке со своим верным поклонником — женатым сибиряком Иваном Ивановичем. Говорили, что связь их давняя, и не в первый уже раз лечатся они вместе в «Высоких горах». В отличие от Люси, Иван Иванович болел легко, а вернее, просто подлечивался в то время, когда здесь лежала Люся. Говорили также, что устраивать это ему было нетрудно, так как у себя, в далёком Кургане, он занимал пост 2-го секретаря обкома. «Высокие горы» была больницей ЦК и лежали здесь не только москвичи.
Люся подолгу стояла перед зеркалом, надевала все свои «драгоценности»: кольца, серьги, бусы, подкрашивала губы, подводила глаза. Это сейчас подобный макияж в порядке вещей, а в то время мы, молодые совсем, не употребляли косметики. Я всегда, заставая её за этим занятием, думала, что такую красоту, как у Люси, косметика только портит. Подходила Валя Чернова, тихо отговаривала:
— Роса уже на траве! Что ты делаешь? Сама ведь потом жалеть будешь...
— Так ведь это потом, — отмахивалась Люся, — а у меня этого «потом» не так уж и много осталось. Эх, пусть хоть миг, да мой.
Мы все пытались остановить Люсю, но это было бесполезно. Такая уж она была, горячая казачка, порывистая, бесшабашная. Да и Ивана Ивановича своего любила безудержной какой-то, последней, отчаянной любовью.


Глава 6

Я и не заметила, как прошел первый месяц моего пребывания в «Высоких горах». Меня поили таблетками, делали уколы, снова и снова брали анализы. Несколько раз консультировали у хирурга.
Сейчас, вспоминая то далёкое время и людей, с которыми не просто свела, а сроднила меня болезнь, я думаю: сколько же замечательных, удивительных людей встретила я тогда! И больных и врачей. Словом, слишком повезло мне тогда, в моё самое трудное время, на незабываемых людей. Многих из них уже нет, но они живут в моей памяти, и я так же продолжаю их любить и быть им благодарной.
Вот мой хирург: Перцовский Борис Иосифович. С виду невзрачный, маленький мужчина, в очках. Кто бы мог подумать, что за этими очками, за обыкновенной неприметной внешностью столько проникновенной доброты и участия к людям! Оперировал у нас и другой хирург, тогдашняя мировая знаменитость Б. Высокий, яркий красавец. В каждом жесте, даже в походке его сквозили такая непререкаемая уверенность! Это должно было и в других вызывать ответную реакцию, к тому же — известность, но мы предпочитали нашего Перцовского. Нельзя сказать, что Борис Иосифович не пользовался известностью в медицинском мире.
Просто слишком самоуверенная фигура Б. его оставляла как бы в тени. Б. делал операции на лёгких прекрасно. Но среди больных получил прозвище «мясника».
На Перцовского мы молились. Одна женщина, им оперированная, покидая «Высокие горы», призналась мне, что, прощаясь с Перцовским, испытывала желание встать перед ним на колени. Я очень хорошо поняла её потом, когда сама покидала больницу. И хотя моя операция, так блестяще сделанная Перцовским, не принесла результата, в этом была уже не его вина. Вспоминаю, как тряслась я, входя в операционную (тогда эти операции делали под местным наркозом — сейчас их вообще не делают). Но стоило мне встретить взгляд Перцовского, ощутить прикосновение его маленькой руки, услышать его тихий, успокаивающий голос, как все мои страхи покинули меня, и у меня перестали дрожать колени.
Под стать хирургу была и его ассистентка Наталья Ивановна, высокая красивая брюнетка с синими глазами. После операции она станет моим лечащим врачом. Сколько им обоим пришлось повозиться со мной потом, уже после операции, когда вдруг невесть откуда взявшийся эксудативный плеврит унесёт с собой такие хорошие вначале результаты отлично проведённой операции. Сколько терпения и заботы увижу я со стороны этих двух замечательных врачей, врачей помыслом Божьим. А наша милая старенькая нянечка Стеша!..
Встретишь ли сейчас, когда всё измеряется ценою денег, таких самоотверженных, таких преданных своему делу людей? А если и встретишь, то как величайшую редкость, анахронизм.
Перцовский почему-то не торопился с операцией. Может быть, надеялся на стрептомицин, который тогда только ещё начал у нас появляться и который, вслед за Люсиным отцом, удалось каким-то образом достать и моему отцу. Тогда на этот антибиотик надеялись многие больные. Люсиному отцу привезли его из Америки. Им кололи тогда 4 раза в день. Кроме стрептомицина, пытался Перцовский и ещё пару раз наложить мне пневмоторакс, но безуспешно. Я не успокаивала себя, что обойдусь без операции, но и думать о ней раньше времени не хотела.

Я стояла на пандусе, там, куда выходили двери операционной.
Сегодня оперировали Галю Черепкову, девочку 16 лет. У Галочки (так мы её все называли) были чистые, «промытые» — так говорила про её глаза нянечка Стеша, голубые глаза и розоватый цвет лица. Она была самой молодой в нашей больнице. А операция у неё была тяжёлой, в два этапа. Сегодня первый. Я думала о ней и смотрела на город, такой близкий и далёкий одновременно. Там был передо мной совсем другой мир, словно другая планета: сплошной поток машин, спешащие куда-то люди, светофоры...
А здесь, за высокой чугунной оградой, так тихо, будто и нет рядом города. Здесь раздолье зелени и пение птиц, загородный воздух и покой никуда не торопящихся людей, одетых по-домашнему. Они играют в домино, шахматы, читают, сидя в шезлонгах, неторопливо прохаживаются по аллейкам парка, а под навесом, в дальнем конце парка, где тёплыми вечерами показывают кино, тайком играют в карты «старички».


Глава 7

Я вздрагиваю, когда кто-то хватает меня за локоть. Это Инка:
— Пойдём посмотрим, как Галку из операционной вывозят!
Мы прилипаем носами к стеклянной двери операционной. Галя лежит на каталке, бледная, и «промытые» её, родниковые глазки закрыты. Стеша заботливо поправляет на её голове косыночку. Стеша всегда очень нежно относилась к этой девочке. Они, как это ни показалось бы странным, дружили, стар и млад. Галка вечно чем-нибудь помогала Стеше.
— Ой, как страшно! — шепчет Инка. — У неё ведь 4 ребра взяли. А через месяц ещё этап...
— Пойдём отсюда, — я взяла Инну за руку.
— Ой, прости! — видно, поймав мой испуганный взгляд, спохватилась она. — Я совсем забыла, что и тебе...
— Да, — перебиваю я её, — только у меня другая операция.
Когда мы спускаемся с пандуса, перед нами вдруг появляется высокая фигура Игната.
Игнат, как и я, тоже студент. Он едва успел закончить 3-й курс химфака, как его неожиданно настигла эта болезнь. Как и меня, она ввергла его в состояние депрессии. Ещё бы! Только что он, не сомневаясь, что здоровья ему не занимать, учился, строил планы на будущее, мечтая об открытиях в химической науке. С первого курса готовил себя к аспирантуре и меньше всего думал, что препятствием на его пути учёного встанет какая-то палочка Коха. Он был настолько подавлен, что целыми днями валялся в постели, уставясь в рисованный потолок палаты и, словно тяжёлые камни, ворочая в мозгу свои невесёлые мысли. Вот тебе и учёный, да ещё химик!.. Неужели реальность, не сон? Полный мат! Так потом он мне рассказывал о своём состоянии. Недели через две только начал он выходить в парк, да и то лишь, что врачи и медсёстры заставили. И теперь либо сидел один в каком-нибудь самом дальнем углу, либо мерял шагами взад-вперёд дальнюю аллейку парка. Был он высокий, широкоплечий, чуть сутуловатый, с волнистыми русыми волосами и так не вязавшимся со всем его угрюмым обликом мягким взглядом больших серых глаз.
Поэтому и удивило нас то, что сейчас он появился перед нами. Инна, конечно, сразу вспыхнула яркой зарёй, и с этой минуты сердце её, до этого всецело принадлежавшее Юзефу, совершило моментальный скачок к новому «предмету». Она же первой и ответила на его немой вопрос:
— Уже увезли! Четыре ребра взяли, — как минуту назад мне, сообщила она Игнату. — А Галка просто героиня! Наркоз же местный! Я бы умерла от страха! А у неё ещё один этап предстоит.
Всё это она выпалила одним духом своим громким голосом, и глаза её под рыжими ресничками сверкали и смущённо, и радостно. Тот с минуту продолжал смотреть на нас так же угрюмо и молча, никак не реагируя на преданный Инкин взгляд, потом резко повернулся и пошёл от нас прочь.
— Богоподобный... — прошептала Инка. — Дивный... — она вообще любила всякие восторженные, выспренные выражения.
Когда через некоторое время мы с ней, прогуливаясь по парку, подошли к старому дубу, где, знали, найдём Николая Алексеевича Барышева, мы увидели рядом с ним Игната.
— Да, согласен, — услышали мы слова Барышева, — операция в какой-то мере «зверская», но медицина пока другого пути не нашла.
— А ещё говорят «человек — звучит гордо». А с ним, с этим самым «гордым», как инквизиторы в средние века, — видимо, продолжая свою недавнюю мысль, рассуждал Игнат.
— Ох, как в тебе твоя непримиримая обида на судьбу говорит! Во имя жизни! Ты забываешь, что во имя жизни это делается. Да и не так страшен чёрт, как его малюют. Уж я-то могу судить, сам через это прошёл. И ещё дважды пройду — у меня ведь операция трёхэтапная.
Мы растерянно стояли рядом, не зная, то ли остаться, то ли уйти.
— Приглашения ждёте? — улыбнулся Барышев. — Садитесь, веселее будет.
— А знаете, — заговорил он снова, когда мы с Инной расположились в свободных шезлонгах, — говорят, этому дубу 400 лет! Интересно, правда? Кто из вас может представить себе такую глубокую старину?
— Судя по операции, которую только что перенесла девочка, а недавно и вы, не так уж далеко от нас то время, — упрямо вернуля к старой теме Игнат.
— Ох-хо-хо! Далась тебе эта операция! Да ведь тебе-то она не грозит, насколько я знаю, и Инночке с Таней тоже.
— Мне другая предстоит... — тихо отозвалась я.
— А я-то думал, — усмехнулся Николай Алексеевич, — пришли две молодые, красивые девушки, и настроение наше сразу повернёт к прекрасному, вечному, приятному. А ты опять за своё. Что за пессимизм?
— Вот бери пример с нас с Инночкой: я здесь уже 5 месяцев, старожил, можно сказать, да и Инна месяца три. А посмотри на неё — ни минуты без улыбки, ни часу без смеха на весь парк.
— Вы сказали... пять месяцев?! — лицо Игната вытянулось и выражало неподдельный ужас.
— А Люся Дольская здесь уже семь месяцев, — спокойно добавил Николай Алексеевич. — Но, Игнаша, ты, надеюсь, туберкулёз от гриппа немного отличаешь?
И потом, это вовсе не значит, что столько же предстоит и тебе. Моя операция требует времени, да ещё астма всё осложнила. Ну, у Люси положение особое. Сама болезнь свою запустила. При туберкулёзе нельзя жить по девизу: «Хоть день, да мой!»
Но вряд ли всё это было для Игната утешением.
Николай Алексеевич откинулся на спинку шезлонга, закрыл глаза. Наверное, отдыхал. Лицо у него было бледное. У него всегда бледное лицо. Может быть, потому, что этот месяц был у него очень тяжёлым, а в другое время я его не знала. И карие, небольшие глаза из глубоких глазниц я тоже вижу всегда усталыми. Лишь в самой глубине зрачка усталость эту разбавляет добрая усмешка. Природная зоркость к человеку или умудрённость полсотней прожитых лет? Или и то и другое? Игнат сбоку наблюдает за Барышевым.
— Человек в любых обстоятельствах, всегда должен держаться на высоте, — неожиданно заговорил Николай Алексеевич, когда уже стало казаться, что он задремал. — Это, к сожалению, мысль не моя. Алексею Толстому принадлежит, я её только перефразировал, запамятовал точно. Хорошая мысль, правда? Почему-то вспомнилась мне сейчас.
«Понятно, почему вспомнилась», — наверное, как и я, подумал Игнат. Николай Алексеевич открыл глаза, посмотрел на Игната, словно подсмотрел за ним своей зоркой усмешкой, и сказал, казалось, без всякой связи с предыдущими словами:
— Не жди ты чуда сразу, моментально. Ни в чём такого не бывает, в нашей болезни особенно. Её одним ударом не убьёшь, с ней надо бороться, бороться не столько лекарствами, режимом, воздухом, а главное — своими душевными силами, своим характером.
Барышев опять откинулся на спинку шезлонга и закрыл глаза.
— Ты вот, небось, сейчас смотришь на меня и думаешь: «Вот доходяга, еле дышит, а туда же, о борьбе ещё говорит!» Думаешь так, а?
Не получив ответа, улыбнулся, но тут же убрал улыбку с лица:
— Ну и ошибаешься, если думаешь, — и вдруг спросил:
— Ты на каком факультете занимаешься?
— На химическом, — угрюмо пробурчал Игнат.
— О! Так мы с тобой, можно сказать, в родстве состоим. Я ведь физику читаю. Правда, не в университете, в Политехническом. Определённо в родстве: у вас атомы и у нас атомы, у вас молекулы и у нас молекулы...
— Как со школьником со мной?..
Но Барышев будто не слышал.
— Наверное, ядерная физика привлекает? — и сам же ответил:
— Ничего удивительного — последнее слово в науке. Ну да всё это ещё тебя ждёт, всё впереди.
— Было впереди, осталось позади, — буркнул в ответ Игнат угрюмо, даже зло.
Барышев посмотрел на Игната в упор.
— Так вот где собака-то зарыта! — помолчал, продолжая смотреть прямо в глаза Игната. И опять спросил:
— А не рано ли? Кстати, состоит в родстве, не столь отдалённо… с химией. Помнится, в последнее время и термин такой появился: химия антибиотиков. Не приходилось слышать, поинтересуйся.
И снова спросил:
— Тебя чем лечат? Стрептомицин ещё не дают? Недавно появился. По-моему, прямое отношение к вашей (подчеркнул слово вашей) органической химии имеет. А в медицине, в частности, в лечении туберкулёза — целый переворот.
— К чему это? — спрашивал Игнат глазами, уставившись в лицо своего собеседника. Уговаривает меня, успокаивает, жалеет?.. Нет, только не жалеет. Так, по крайней мере, расшифровала я его устремленный на Барышева взгляд. А Николай Алексеевич продолжал, словно отвечая на этот взгляд:
— Стрептомицин, антибиотики — всё это с будущим, и совсем близким будущим. Ох, и многое ещё в химии вам интересного предстоит! Завидую молодости!
— Конечно, есть ведь ещё и текстильная промышленность, тоже химия, только, думаю, и туда с больными лёгкими не сунешься.
Барышев взглянул коротко, пристально:
— Химик, а Менделеева плохо знаешь. Он ведь не только периодическую таблицу открыл, он и агрохимии основатель, и преподаванию большое значение придавал. И, между прочим, не считал это в науке второстепенным. Ну, а что касается больных лёгких, так ведь зачем же обязательно с больными? Или ты сразу, не начав лечения, крест на себе поставил? Так какой же ты тогда учёный, если так сразу и сдаёшься?
Игнат словно сжался, даже сидя стал ещё сутулее, склонил голову к коленям. Тихо, словно про себя, не то спросил, не то констатировал: «Наверное, студенты такому на экзаменах не заливают...»


Глава 8

Среда и воскресенье в больнице — посетительские дни. Сразу после мёртвого часа к крыльцу с чугунными грифонами тянутся родители и друзья. Ко мне приходили родители и друзья-студенты. Сначала целыми группами, потом, чем дальше, тем меньше оставалось друзей. Я и не осуждала их, ведь провела я в «Высоких горах» целых 8 месяцев! Связи ослабевали, обрывались, оставались лишь самые близкие, верные. Но я особо и не горевала: столько новых, интересных друзей приобрела я здесь! Моя самая верная и близкая подружка осталась со мной. Мы и сейчас не порываем с ней связи. Сейчас мы сидим с ней в беседке, под зелёным кружевом берёзки. В разговоре она исподволь подводит меня к мысли сдать хоть несколько экзаменов, будучи здесь, в больнице. Время ведь уходит, а здоровье позволяет, ведь можно это делать не торопясь, постепенно. А разрешения они (группа наша) у декана добьются.
Потом мы вспоминали, как ещё совсем недавно мечтали, окончив институт, уехать вместе в Сибирь, в какой-нибудь маленький городок, где, нам казалось, будет больше трудностей, в преодолении которых виделся нам смысл нашей жизни. Мы и название этому городку или селению придумали: Березанск. Каково же впоследствии было наше разочарование и изумление, когда, разглядывая карту Сибири, увидели не одну вариацию этого, придуманного нами города: Березань, Берёзовск, Берёзовка и среди прочих наш, придуманный нами Березанск! Сейчас я сказала подруге:
— Вот и закончился наш Березанск...
— Что за малодушие! — возмутилась она. — Твоя болезнь — это временная трудность. И Березанск только откладывается ненадолго. Ты просто не имеешь права думать иначе!
И это не было утешением, не такой была Лийка. Даже во имя успокоения не стала бы она кривить душой. Такой была всегда — и сейчас и потом, такая она и сейчас. А наш Березанск мы до сих пор вспоминаем как юную, светлую свою мечту. Впрочем, Лия свой Березанск нашла. И как в те далёкие года, так и сейчас именно поэтому осталась для меня примером цельности человеческого характера и верности своим идеалам. А сейчас мы сидим в беседке. Над нами июньское солнце, у ног пылающая разноцветьем «анютиных глазок» клумба, а мимо прогуливаются мои товарищи по несчастью с родителями и друзьями. Вот глухой Женя Кувшинов с женой и дочкой. Жена — полная, цыганистого вида, кажется старше его. Женя рассказывал, что они учились в одном классе. Девочка лет 4-5, моя тёзка, тоже Таня, скачет впереди них, подпрыгивая на одной ножке. Я знаю, что Женя страшно любит свою дочку. Они идут с женой молча, словно недавно повздорили. Проходя мимо нас, Женя бросает исподлобья взгляды в нашу сторону.
— Так что же ты всё-таки думаешь насчёт экзаменов? — спрашивает меня подруга.
Я молчу. Я не знаю, на что решиться: и отставать от курса не хочется, и к другому решению не готова.
Лия же, поймав взгляд Жени в мою сторону, растолковывает моё молчание по-другому:
— А, понятно! Тебе не до экзаменов...
— Ты о чём? — удивляюсь я. И встречаю её взгляд, провожающий идущих мимо.
— Впрочем, — добавляет в это время подруга, — тебе всегда везло в этом отношении.
Я смеюсь:
— Да ты что? Нет, я о другом думаю. Ты права, конечно, насчет экзаменов. У нас тут есть одна девушка, Валя Чернова, она уже один экзамен сдала. Но ведь у меня другое — скоро операция.
— Всё же будет?
— Да. Думали как-то обойтись, но на вчерашней консультации поняла, что скоро назначат день.
Когда ушла Лия, ко мне вернулось настроение первых дней болезни. Так бывало всегда после посетительских дней. Опять отступал на задний план тот замкнутый мирок нашей больницы, уступая место тому большому, здоровому, живому, что было за её пределами. Приходило чувство щемящей зависти. И поневоле тянуло к чугунной ограде парка, что разделяла эти миры. Там, у пандуса, уже стоит Игнат, более мрачный и замкнутый, чем обычно. Увидев меня, усмехнулся:
— Проводили нормальную жизнь? Поползём в свою берлогу?
У меня на душе было помягче. Я пожала плечами:
— Всё естественно...
— Конечно, живому — живое.
— Я не о том... Ну что ты так уж безнадёжно? Пойдём лучше к нашим.
— Да, конечно, к «нашим».


Глава 9

На веранде Юзеф Ефимович безуспешно учил Инну играть в шахматы. Увидев Игната, уговорил cыграть партию ещё. Летняя веранда всегда полна больными. Здесь бильярд, столики для шахмат и шашек, в углу рояль, на котором почти всегда кто-нибудь бренчит. Сейчас, уступив место за шахматами Игнату, к роялю подсела Инна. Заиграла какое-то душещипательное танго, начала петь громко и фальшиво. Кто-то из присутствующих подошёл к ней и умоляюще сложил на груди руки. Инна не обиделась, первая добродушно над собой расхохоталась, захлопнула крышку рояля и подсела к шахматистам. Объявила, что «болеет» за Юзефа Ефимовича, воззвала к нему умоляюще, патетически:
— Ну, Юзеф Ефимович! Миленький, гениальный, умоляю вас, выиграйте! — а прозрачные, на выкате, глаза её, в которых постоянно таилась раз и навсегда поселившаяся там смешинка, были обращены на Игната. Споткнувшись об его пустой взгляд, убегали к Юзефу.
Я сидела в кресле неподалеку и постепенно «отходила» от посетительского часа. Шло время к ужину. И хотя солнце стояло ещё высоко, уже чувствовалось приближение того часа суток, который я люблю больше всего: ещё не вечер, но уже и не день, ещё светит солнце, но светит прощально. И на сердце приятная грусть. Так чувствую себя я и сейчас, когда пишу эти строки: ещё вроде и не старость, но уже далеко и не молодость, ещё греет жизнь, но приглушены чувства. Скоро зажгутся огни в домах... Сейчас светят огни памяти — это приближающиеся сумерки.
Кто-то сел рядом. Я скосила глаза — не хотелось шевелиться. Это Женя Кувшинов. Поймал мой взгляд, улыбнулся. Сказал, как обычно растягивая слова, своим особым голосом глухого:
— Еле расстался с дочкой, никак не хотели уходить.
Я сочувственно улыбнулась в ответ.


Глава 10

Ах, Женя, Женя Кувшинов! Я в те дни ещё не знала, как преданно и сильно он будет меня любить. И как чутко (как, наверное, здоровые и не умеют) будет понимать каждое, едва уловимое движение моей души, настроение, как верно и точно отзываться на мою искреннюю к нему симпатию, но совсем не ту, что ему была нужна, всегда зная и чувствуя границы наших отношений. И после того, как мы выпишемся из больницы, ещё долго будет он ко мне и приезжать и писать, всегда щедрый и всегда готовый на самую преданную дружбу. И лишь когда поймёт, что любовь его ко мне превысит эту дружбу, выберет любовь, и это будет означать разрыв, сразу и бесповоротный. Это случится ещё не так скоро, года через два, когда Женя узнает, что я выхожу замуж. И тогда я получу от него письмо: «Я думал, что несмотря ни на что смогу остаться тебе другом. Но вот сейчас понял — не смогу. Когда ты сказала, что выходишь замуж, мне захотелось выброситься из окна твоего 12-го этажа...»
А тогда, когда я сказала ему об этом (у нас был договор, что ему я сообщу об этом первому), он сидел у нас дома, улыбался, шутил, и мы ели «Мишку косолапого» — он принес целый пакет этих конфет и рассыпал по столу. И в ответ на моё сообщение никак не выказал своей реакции.
А сейчас мы сидим рядом на летней веранде, следим за игрой шахматистов, и мне даже в голову не приходит, что сегодня с женой у него была размолвка из-за меня. Какая женщина не заметит того, как в её присутствии муж смотрит на другую!
Юзеф устал и, закончив партию, встал, собираясь перед ужином отдохнуть в палате. Его место занял Игорёк Кузнецов. Я помню, как впервые увидела Игорька. Это было в столовой. За нашим столом, где, кроме меня, сидели Юзеф и Инна, освободилось место, и диетсестра за обедом привела к нам этого мальчика. У него васильковые глаза под длинными чёрными ресницами и постоянно спадающая на лоб русая чёлка. Игорёк закончил 9-й класс, но застенчивость взгляда его чистых глаз делала его младше.
— Ого! — воскликнул Юзеф, знакомясь с мальчиком, — у нас теперь за столом настоящий пионерский отряд!
Игорёк смутился, а Инка расхохоталась так громко, что на нас стали оглядываться. — Что, Инночка, вам не нравится звание пионера?
— Конечно, не нравится. Ведь мне уже 19-й год. Я не его поколения! — Игорёк скосил глаза в её сторону.
— А вы, Танечка, не возражаете? — обратился Юзеф ко мне, — вы тоже не его поколения?
— Я согласна на пионерку, — ответила я, — хотя мне уже 20.
— Значит, — подытожил Юзеф, — так и будет: пионерский отряд №5 (у нашего стола был 5-й номер). — А я пионервожатый, так?
Ах, этот Юзеф! Он всегда шутит, всегда говорит только добрые слова.
— Тогда уж сразу и детсадом можно, — проговорила Инна, но уже без обиды. И так, с лёгкой руки Юзефа все, даже официантки, называют наш стол «пионерским».
Отец у Игорька архитектор, и сам Игорёк рисует. Его постоянно можно видеть в беседке, на холме, рядом с любимым местом Барышева.
А в палате койки Игорька и Игната стоят рядом. В последнее время и в парке я часто вижу Игната рядом с мольбертом Игорька.
Сейчас, когда на летней веранде уже почти никого осталось, я прислушиваюсь к их разговору за шахматным столом. Видимо, они продолжают давно начатую тему:
— Ты идеалист, каким и положено быть в твои годы, — это ироническим тоном говорит Игнат.
— Конечно, в мои годы, — подчеркивает Игорёк слово «мои», — положено быть идеалистом, зато уж в «твои», — ещё более подчёркивает он слово «твои», — совершенно обязательно положено быть пессимистом! (Между ними разница в 6 лет.)
Неожиданно Игнат тихонько рассмеялся. Пожалуй, это было в первый раз, когда я услышала, что он смеётся. Вслед за тем я удивилась ещё больше: Игнат начал говорить доверчиво, чуть мечтательно:
— Знаешь, я ведь до болезни боксом увлекался. Занимался я в университете очень много, просто зверски. Не получалось у меня, как некоторые умеют: бездельничать от сессии до сессии. Я всё на совесть учил; да и не просто учил, интересовало меня всё, увлекало. А бокс был отдушиной, отдыхом.
Игорек отвечал:
— Никуда и теперь твой бокс не денется. — А когда в ответ раздалась прежняя усмешка, разозлился:
— Ну и чёрт с тобой! Собирай «гвоздики», раз тебе это нравится!
Потом успокоился:
— Влюбился бы ты, Игнат, что ли? Вон Люся — хоть картину пиши, настоящая красавица. Только пессимистка, вроде тебя.
— А что, — рассуждает он вслух, — разве девиз «живём один раз» не пессимизм? — Самый настоящий. Жить без веры в будущее — по-моему, это самый страшный пессимизм.
Я представила себе чистые васильковые глаза Игорька, улыбнулась невольно и встала. Пора было идти на ужин.


Глава 11

Прошло ещё несколько дней. Уже Галочку из послеоперационной палаты перевели в общую. Уже Стеша вывозила её в кресле на пандус. Лето в тот год было удивительным! Умеренная жара, редкие дожди, постоянно высокое и ясное, как детские глаза, небо.
Я пишу эти строки через несколько десятков лет. Опять лето за окном, но как не похоже оно на то, лето моей больной, но прекрасной юности! Уже второй год лета просто нет. Редко когда столбик градусника поднимается выше 16, а дожди и ветер почти каждый день. И кажется, что природа заодно с моими годами, заодно с моей жизнью и моим настроением.
Мы собрались возле Галки: Инна, Валя Чернова, Барышев, Юзеф, даже Игнат пришёл. Валя Чернова вчера сдала ещё один экзамен и теперь рассказывала, как он прошёл. В Вале даже здесь, в нашем маленьком мирке больных, ощущался комсомольский вожак. Такими, наверное, рождаются. Они целеустремлённы, энергичны, они обязательно оптимисты, препятствия их только подстёгивают, они любят и умеют их преодолевать. И Валя была такой. Ведь не зря именно ей (а нас, студентов, здесь было немало) пришло в голову продолжать учёбу в больничных стенах. И кто мог убедить главврача разрешить это? А ведь Валя тоже не так давно перенесла операцию, правда, не такую тяжёлую, как Галя. Туберкулёзный процесс у неё был не из самых лёгких: обсеменение обоих лёгких. А она всегда говорит о болезни как о временном препятствии. И со своим неиссякаемым оптимизмом строит планы на будущее. Вот уж полная противоположность Игнату! Тот всё ещё пребывает в депрессии. Часто я вижу его в конце парка, не в том, где за оградой грохочет город, а в противоположном, где начинаются хозяйственные постройки. Там обычно прячутся от медперсонала картёжники. Это всё больше «старички» — так мы называем всех, кому за 50. Исключение, конечно, составляет Николай Алексеевич Барышев. Он всегда с нами, вернее, мы около него. Такой уж это особый человек. А Игнат последнее время часто проводит время около картёжников. Их ещё называют «петухами» — играют они всё больше не в преферанс, а в «петуха».
Поэтому и удивилась я, что он сейчас с нами, на пандусе. Из дверей больницы, что ведут на пандус, выходит наша врач, Татьяна Абрамовна.
— Игнат, к вам пришли. — И добавила: — Девушка.
Игнат равнодушен, будто не к нему обращены слова. Зато вспыхивает маковым цветом Инна и больно сжимает мою руку. Игнат нехотя отталкивается от стены, к которой привалился, спускается по пандусу в парк.
А Татьяна Абрамовна обращается к Вале:
— Как себя чувствуешь? Говорят, температура вчера поднялась?
— Да что вы, Татьяна Абрамовна! Чуть-чуть, так ведь это бывает.
— Бывает, но не должна. А бок не болит? — Валя пожимает плечами:
— Тянет немного, но ведь спайки...
— Спайки, значит, — многозначительно смотрит на неё врач. — А не результат экзаменов?
Валя вспыхивает. С Самочатовым договаривались, что лечащий врач ничего знать не будет. Ведь всем известно, какая Татьяна Абрамовна строгая. Валя лепечет, не умея врать:
— Экзамены... При чём тут экзамены...
— Да ладно, знаю я. — И меняя тон: — Ну, хорошо, сколько уже успела сдать?
— Два, — и, не удержавшись, хвастает: — и оба на 5!
Татьяна Абрамовна вздыхает, гладит Валю по голове:
— Буйная твоя головушка! Я бы всё же рекомендовала тебе взять академический.
— Нет, не могу, Татьяна Абрамовна, вы ведь знаете, мне надо скорее кончать институт.
Да, Татьяна Абрамовна знала, что жизнь не уготовила девушке ни лёгкого детства, ни беззаботной юности. С 14 лет, оставшись без родителей, пришлось работать. А кроме старшего брата ещё двое младших. Продолжать учёбу здесь, в больнице — эту мысль подал Вале Барышев. Однажды, когда он ещё лежал один в послеоперационной палате, и Валя, как это часто бывало, сидела возле него, читая вслух газету, Николай Алексеевич спросил её неожиданно:
— А как твои студенческие дела, Валентина?
— Да какие же дела? — удивилась Валя. — Буду оформлять академический отпуск.
И добавила с горечью:
— А так мне это некстати!
— Да уж, болезнь всегда бывает некстати.
И через минуту:
— А разве так уж обязательно брать академический? Почему бы не попробовать сдавать экзамены сейчас, в сессию? Времени свободного — хоть отбавляй. Попробовать, во всяком случае, можно.
Да, времени у Вали свободного было много. Пыталась заполнять его, как многие здесь женщины, вязанием, вышивкой. Но на подобные вещи её никогда не хватало, это кропотливое, однообразное вывязывание петель было не для её характера. И Валя помогала медсёстрам: вычерчивала им графики дежурств, надписывала этикетки для ящиков с лекарствами, скатывала в валики бинты. Так что времени свободного хватало. Но смущало другое:
— Да кто ж меня отпустит из больницы на экзамены? Вы же знаете нашу Татьяну Абрамовну!
— А ты попробуй поговорить с Самочатовым.
И Валя попробовала. Только не знала, что ещё до неё с Самочатовым разговаривал Барышев. Они ведь давние друзья, и не только по больнице.


Глава 12

Мне просто повезло, что Валя оказалась моей соседкой по палате.
Я по природе пессимистка, везде и во всём прежде всего вижу негативное. А заболев, и вовсе сникла. Валя не давала мне оставаться с моим дурным настроением ни минуты. Она вела себя так, будто не замечала моего уныния. Стоило мне только задуматься, она уже была тут как тут. То тащила меня на волейбольную площадку «болеть» за её команду со смешным названием «Зелёный тапочек», то предлагала:
— Надо Николая Алексеевича навестить, опять у него приступ астмы был.
Или тащила к бильярду. Она же и научила меня и пристрастила к нему. Сейчас я провожу у бильярда целые часы. Вот и сегодня прямо от Галки мы опять идём к летней террасе. Бильярд вытащили прямо в парк, на площадку перед дубом. Это тот самый дуб, который ещё древнее любимого барышевского. В нём огромное дупло. Такое огромное, что в нём свободно помещаются в рост два человека.
Вот и сейчас передо мною лежит фотография, где совершенно свободно стоим мы с Люсей Дольской. На Люсе нарядное ажурное платье и роза в чёрных вьющихся волосах. Она здесь очень красива, хотя и особой, больной красотой. А я, опираясь о край дупла, с каким-то странным вызовом смотрю вдаль. Это Саша Карасёв нас фотографировал. Вначале я думала, что Карасёв, вратарь волейбольной команды, профессиональный массовик «Высоких гор», как это бывает в санаториях. Он проводил утренние зарядки, организовывал волейбольные матчи, какие-то игры, фотографировал, и постоянно, то в одном конце парка, то в другом слышался его энергичный голос. Сейчас все столпились около бильярдного стола. Окружающие разделились на две партии: одна «болела» за Люсю, другая — за Инку. Держали пари на победителя. Побеждённая должна была лезть под стол. Судьёй, конечно, был Саша. Он в последний раз обращался к Инне, пытаясь её образумить — все знали, что среди женщин никто не мог тягаться с Люсей в игре в бильярд. Я поддержала Сашу, и Инна уже начала было со мной соглашаться, но на аллее показалась фигура Игната. И Инна раззадорилась:
— Невозможно, говорите, тягаться с Люсей? Ну, это ещё бабушка надвое сказала.
И она решительно взмахнула косами. Не прошло и 10 минут, как она уже лезла под стол. А Саша Карасёв, ну совсем как мальчишка, сопровождал её путешествие свистом. Люся, прекрасная, как богиня, в розовой атласной пижаме, хлопала в ладоши и подгоняла:
— Живей! Живей!
Удивительный характер был у «Рыжика»: никогда ни на что не обижалась и над собой всегда смеялась первая. Поэтому, наверное, и было всем с ней легко и просто, и сейчас, вылезая из-под стола и поправляя растрепавшиеся на лбу кудряшки, она бросает быстрый взгляд на Игната:
— Ничего! Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним! А это ещё только начало.
Валя с укором повернулась к Саше:
— Ну, ведь взрослый, женатый человек, а ведёте себя, как мальчишка!
— Нам нельзя быть серьёзными, ты же знаешь, Валентина! — взял её под руку Карасёв.
Я случайно поймала обращённый на них внимательный взгляд Игната. Почему всегда, когда я смотрела на него, казалось, что он упорно постоянно решает для себя какую-то задачу и никак не может решить. Его, видимо, насторожили слова Саши «нам нельзя быть серьёзными». Он ведь везде и во всём искал какой-то скрытый смысл, малейший намёк на нашу болезнь. Но что могло его насторожить в этих словах? Игнат поймал мой взгляд и словно споткнулся об него — быстро отвёл глаза и зашагал в сторону от площадки. Теперь я проводила его взглядом: он направлялся в сторону «петухов».


Глава 13

Вот так проходили наши дни в этой больнице с шикарным названием «Высокие горы». И начался отсчет месяцами.
Не помню уже почему, нас с Валей из двухкомнатной палаты наверху перевели на 1-й этаж в светлую, большую, с лепными расписными потолками, с оставшимся от купца Зотова камином. Здесь, кроме нас, были уже Люся Дольская и Инна «Рыжик». Потом из послеоперационной пришла к нам и Галочка Черенкова. Жили мы дружно, даже, я бы сказала, весело. О печальном старались забывать, о предстоящих операциях не думать. Когда однажды Галка, ещё тогда ходившая перебинтованная и немного перекошенная в одну сторону, взглянув на себя в зеркало, вздохнула:
— Ох-хо-хо! А ведь это ещё только первый этап!
Мы услышали, как грустно отозвалась Люся:
— Если бы мне могла помочь операция, я бы на любую согласилась…
Вот тогда-то, словно сговорившись, мы и перестали говорить на эту тему. Но каждый раз, когда очередное ухудшение укладывало Люсю в постель, она просила Татьяну Абрамовну:
— Ну покажите меня Перцовскому! Я согласна на любую операцию!..
Я уже говорила, каким авторитетом пользовался хирург Перцовский среди больных. Но это был не просто авторитет. Это была вера, последняя вера, когда умолкает здравый смысл и остается только упование и последняя надежда. А ведь никто лучше самой Люси не знал, что если бы эта надежда имела хоть крохотный шанс, Перцовский бы на него пошёл...
По аллеям парка одиноко бродил Миша Сапелкин. Почему одиноко? Ведь он всегда был таким общительным? Он подходит к Люсе, сегодня она тоже осталась лежать в липовой аллее. Вчера, не послушав нас, опять удрала после ужина на свидание со своим Иван Иванычем. Как мы её отговаривали! И роса уже выпала — время совсем не для нас, и запрещено, и температура у неё... Бесполезно: Иван Иванович скоро выписывается. Да и вряд ли вообще придётся им ещё встретиться в будущем. Иван Иванович выписывается практически здоровым, «Высокие горы» ему больше не нужны. А если и сможет ещё приехать (как-никак второй секретарь обкома), а вот сможет ли Люся? Почему-то последнее время всё больше и больше послаблений разрешает Татьяна Абрамовна её родственникам. Мать у Люси сидит почти ежедневно, да и старшая её замужняя сестра из другого города приехала. Говорит, командировка. А Люся даже накричала на неё в ответ, мол, не совсем она идиотка и рано её хоронить собрались. Всё это было на днях, в нашем присутствии. Может быть ещё и поэтому, назло всем и сбежала вчера вечером на свидание. Я знаю, что Валя сегодня перед завтраком ходила к Ивану Ивановичу, и они здорово поссорились. А сегодня, после клинического Люся осталась лежать в нашей аллее. И к ней подсел Миша. Валя лежала на соседней раскладушке, читала и невольно слышала их разговор, о чём потом мне и поведала. Люся с Мишей тоже давние друзья по несчастью. Уже третий раз лежат вместе в «Высоких горах». Вообще, замкнутый мирок эти «Высокие горы». Ведь попасть сюда может не каждый. Да и больничка маленькая, всего-то человек на 60. И лечатся все по кругу: номенклатура, как теперь называется, и родня её. Миша слабо улыбается Люсе:
— Что, старушка, плохи наши дела? — Так рассказывала Валя. Оказывается, дела самого Миши совсем неважны. Люсе он даже сказал, что всё, исчерпал уже все жизненные запасы. И ещё Есенина процитировал:
«Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать».
— Это так на него не похоже, — рассказывала Валя, — он же всегда был таким оптимистом, во всяком случае, внешне, всегда шутил и не унывал. Оказывается, ночью у него шла горлом кровь, вызывали даже Самочатова. — Самочатов сказал, что на днях прибудет ещё одна партия стрептомицина, и меня начнут колоть, — рассказывал Миша, — но, я-то знаю, что бесполезно. Все мы здесь стали профессорами, не хуже Самочатова — ведь мы совсем не дураки.
— Ну, а что Люся? — спросила я Валю, когда она замолчала.
— А что Люся? Она ведь тоже — не дура. Вчера вот только вечером дурой была, когда в такую пору к своему Ивану Ивановичу побежала...
— Любят они...
— Любят, — проворчала Валя, — и любить надо с разумом.
— А разве можно любить с разумом?
Мы с Валей оглянулись. Кто это? Мы и не заметили, как к нам подошёл Юзеф. Последние несколько дней он в парк не выходил, не совсем хорошо себя чувствовал, даже в столовую не всегда приходил.
— Извините, что вмешался в ваш разговор. Уж больно тема заразительная: любовь и разум, — он, как всегда, чуть иронизировал.
— Разве вы не согласны, что любовь и разум — понятия взаимоисключающие?
Юзеф лежал с Мишей в одной палате. Валя передала Юзефу Мишин разговор с Люсей.
— Мои милые девушки, — обнял он нас за плечи, — туберкулёз — не насморк, а ведь и насморк не всегда быстро лечится. Но не надо о печальном. И хотя и я и Миша не вчера и даже не год назад заболели, а надежды всё же не теряем. А пути Господни неисповедимы. — И он изменил тему разговора:
— Что-то возле дуба много народу собралось, пошли, посмотрим, что там за шум! Я за эту неделю так о всяких сборищах соскучился, что теперь всем и всему очень рад.
О! Последняя фраза в устах Юзефа сказала нам о многом. И как красив, горячечно, прощально красив был этот молодой, такой худой, нет, тонкий — это вернее подходит к его художественному облику, мужчина. И вот уж в самую точку попала Инна, назвав его «богоподобным». Он действительно напоминал облик Христа, каким его изображают на иконах. То, что, говоря о Мише, он объединил себя с ним, тоже говорило о многом.
Очень скоро Миша покинет «Высокие горы». Предчувствие его не обмануло. Через два месяца до нас дойдёт весть о том, что у Миши туберкулёзный менингит. А ещё через несколько дней Миши не станет. А я часто вспоминаю его бледное лицо, некрасивости которого мы не замечали, его постоянную слабую, какую-то кроткую улыбку, и его постоянное бормотание этой глупой песенки:
«Голова ль ты моя удалая,
Долго ль буду тебя я носить...»


Глава 14

На зеленой лужайке, под развесистым дубом Барышева не было. Мы с Валей вспомнили, что не видели его и вчера после мёртвого часа.
С веранды, где сражались шахматисты, спустилась Инна и сообщила, что нет там ни Барышева, ни Игната. Как всегда, с мольбертом направлялся в беседку Игорёк. Он сказал нам, что у Николая Алексеевича был приступ астмы и теперь он потихоньку «раздывается» в палате. Мы втроем — Валя, Инна и я отправились его проведать.
Возле Барышева сидел Самочатов. На своей койке, с книгой в руках, лежал Игнат. У Барышева под глазами были тёмные круги, ещё не совсем прошла одышка, но нас он встретил с улыбкой. Главный врач поднялся со стула. Даже в этих палатах, с потолками в 3,5 метра, он казался великаном. Великан в белом халате.
— О, я вижу, тебе ни скучать, ни унывать не дадут.
А разве я когда-нибудь унывал? — ответил Барышев.
— Верно. Не то что некоторые, помоложе, поздоровее.
При этих словах Самочатова Игнат поднял глаза от книги.
— Да, да, именно вас, молодой человек, я имею в виду. — И главврач подошел к его кровати:
— Можно полюбопытствовать, что вы читаете? — И, взглянув на обложку, — По-моему, подобной литературы сейчас лучше не читать.
— Почему же? Надо знать своего врага, — возразил Игнат.
— Нет, ты взгляни, на что тратит время сей юноша! — обернулся Самочатов к Николаю Алексеевичу, — «туберкулёз и его лечение»! И это без специальной подготовки, знаний. Да это же всё равно, что, обжёгшись, сунуть руку обратно в кипяток. Знать своего врага, видите ли, захотел! Да ведь для вас медицина всё равно, что горожанину — лесная чаща. — В это время открылась дверь, и в палату вошла Галочка.
— О, ещё один битый припожаловал! — воскликнула Инна.
— И вовсе не «битый», а напротив — борец. Не так ли? — Барышев ласково взял Галю за руку. — Мы с ней оба борцы. Не нытики какие-нибудь а активные, неунывающие, а потому не «битые», а борцы. — Инка смутилась и начала оправдываться:
— Просто я имела в виду, что вы в бинтах и Галочка в бинтах...
— Ничего, всё нормально, — «отпустил» ей «грех» Николай Алексеевич.
— Это в мой огород камень летел, — сказал Игнат.
— Ну, я вижу, компания подобралась что надо, — берясь за ручку двери, сказал Самочатов и, обернувшись к Игнату:
— А вы знаете, юноша, сколько стажу моему туберкулёзу? 40! Да, да, 40 лет! А я жив, здоров, весел и вас, болящих, лечу.
И он поднял руку в общем прощальном привете. Когда Самочатов ушел, Валя обернулась к Игнату:
— А почему этот, как сказал Самочатов, юноша лежит? У него что, постельный режим?
— За компанию, — быстро вместо Игната ответил Николай Алексеевич. — Одному мне валяться скучно, вот он мне и посочувствовал.
— И вовсе нет, — наивно перебила его Галочка. — Ему утром пневмоторакс наложили и сказали денёк полежать, — она хотела оправдать Игната, но встретив его взгляд, такой неприязненный, почувствовала неловкость и замолчала. Как же, оказывается, он боялся даже намёка на сочувствие к себе, даже этой девочки, которая сейчас пробормотала смущённо:
— Просто в это время мне в операционной перевязку делали, и я слышала.
Выручила, как и часто, Инкина безапелляционность:
— Господи! Да ведь лежать в палате в такую погоду — от тоски взвоешь!
— Ну, Инночка, это от характера зависит. С Игнатом пока ничего, в норме, а воем разве только стихами, которые сами от скуки и сочиняем. Что, не верите? А вот послушайте, — и он продекламировал:
— Светлые стены, пара окон,
Пятеро окон, дверь на балкон.
А сверху, с плафона, спокойно и чинно
Четыре мадонны смущают мужчину.
Мы все невольно подняли глаза к потолку. Да, верно. Вокруг плафона нежно-голубые и розовые лепные женские фигурки.
— Ничего жили купчишки, да? — раскрыла наконец рот и я.
— Ещё и как «ничего», — отозвался Николай Алексеевич. А Инка вдруг проговорила мечтательно:
— А я Есенина люблю! Здорово как, послушайте:
«Много дум я в тишине продумал.
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил...»
И повторила: «Счастлив тем, что я дышал и жил...»
— Ого! Если наше скромное стихотворство вызывает подобные ассоциации, — улыбнулся Барышев.
— А почему сейчас Есенин не в чести? — спросила Валя.
— Говорят, что в наше время социальная сторона не является главной, и ещё в упадочнических настроениях упрекают, — это я. — Есенин был и моим любимым поэтом, хотя у нас на факультете его не изучали, лишь вскользь упоминали. — Я продолжала:
— У нас 20 век русской литературы читал профессор Берлаго. Ох, какая же колоритная была фигура! Толстый, неуклюжий, но голова!.. Прямо львиная шевелюра — густая, длинная, несмотря на преклонный возраст, и глазки небольшие, умнющие, бесстрашные какие-то.
Сама не знаю, чего это меня вдруг понесло, но остановиться я уже не могла:
— Он входил в аудиторию и уже прямо от двери начинал читать лекцию. Да и не лекции это были. Казалось, что человек этот никогда не перестаёт думать о литературе и просто продолжает свои размышления вслух. И всегда говорил то, что действительно думал, вовсе не согласовывая свои мысли с официальной точкой зрения. Это я уже потом поняла. — Я встретила взгляд Игната, совсем новый взгляд, которого никогда у него не видела. Да и остальные смотрели на меня с интересом. Я, конечно, слегка смутилась, но высказала то, что хотела:
— Этот Берлаго прямо назвал Есенина классиком русской поэзии. И когда кто-то из аудитории выкрикнул: «Да за такие слова...», Берлаго с нажимом повторил: «Да, я говорю о классике русской поэзии Сергее Есенине, а конъюнктуры история литературы не терпит». (Сказать такое о Есенине в те времена, 60 лет назад, требовало мужества.)
Игнат вдруг вскочил с кровати:
— Да вы что, ошалели все, что ли?! О литературе говорят, о Есенине. Здесь, в больничной палате, с дырками в лёгких, словно на диспуте в университете. — И бухнулся обратно в постель, отвернулся к стене.
Николай Алексеевич кивнул нам в его сторону:
— А давайте громовым голосом Маяковского грянем: «Ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь!»
Игнат повернулея на спину, вроде успокоился и даже спросил иронично:
— Вы всё хотите воспитать во мне сильную личность?
— Воспитать? Нет, я хочу пробудить её.
— Вот как! На такое я не претендую. — Я не выдержала:
— И напрасно. Человек, по-моему, всегда должен претендовать на большее. — Игнат уставился на меня с любопытством.
...Я сейчас выглянула в окно: облака закрывают полнеба, северный ветер нещадно треплет верхушки деревьев, землю сплошь устилает тополиный пух. Последний день июня...
Почему-то не помню такого в июне 1949-го. Помню только солнце, помню ласковое касание тёплого ветра и ярко-синее небо над головой. И пуха тополиного не помню. А ведь в парке было немало тополей. И было столько причин для мрачных воспоминаний. Неужели всему этому только одно объяснение? То был июнь моей юности. Но — продолжаю вспоминать...
И вот уже закончился июнь, и за 15-е перевалил июль. И всё так же продолжали жить своей жизнью «Высокие горы», так не похожей на ту, что начиналась за чугунной парковой оградой. Всё так же стучали костяшками любители домино, катали шары любители бильярда, в своей беседке писал пейзажи Игорёк Кузнецов. А под навесом летнего кино уединялись картёжники, пряча в рукава папиросы и карты, завидя белый халат.
По-моему, именно в это время появился в «Высоких горах» Ваня. Кажется, что такого — новый больной? Время от времени сюда постоянно поступают новые больные. Но Ваня не был таким, как все. Я увидела его впервые, когда он сидел на скамейке в парке. Рядом с ним сидела молодая женщина и читала вслух книгу. Я глянула мельком в их сторону и прошла к бильярду. А по дороге меня остановил Игнат.
— Ты видела? — спросил он меня каким-то испуганным голосом.
— Что видела?
— Ну... там, на скамейке...
— А, новенького? Да, ну и что? Они читают вслух книгу.
— Они? Ты что, ничего не заметила?
— А что я должна была заметить?
— Так ведь он слепой!
Теперь я смотрела на Игната так, как за минуту до этого смотрел на меня он.
— Да, он совсем ничего не видит. А рядом его жена. И она читает ему учебник. Он студент. И у него ещё и туберкулёз. Это уже слишком! Ведь ему только 23...
И объясняя, откуда ему всё это известно, продолжал:
— Его положили к нам в палату. И он нам сам всё это рассказал.
И опять Игнат повторил: «Это слишком, слишком!»
— Ты понимаешь, я пришёл в палату, и Барышев представил мне его. Я протянул ему руку, а он продолжает стоять неподвижно. И тут я заметил, что глаза его смотрят куда-то за моё плечо — и тогда я понял... — И он снова повторил: «Это уже слишком...» Не знаю почему, меня разозлило это без конца повторяемое «слишком».
— А глухонемой Женя Кувшинов — не слишком? А глухой Бетховен? А парализованный Островский — не слишком?
Игнат как-будто очнулся, посмотрел на меня, помолчал, сказал тихо:
— Не видеть мир — это самое страшное, это страшнее всего.
Вскоре после того, как Игнату наложили пневмоторакс, у него спала температура, улучшилось самочувствие. Он уже не искал уединения, стал появляться даже на спортплощадке, правда — в качестве зрителя, играть в волейбол ему ещё не разрешали. Игра в волейбол — пожалуй, это было самое весёлое время суток. Не ленились приходить на площадку «болеть» даже самые «доходяги». Смех, ликование, подначки, разочарование — всё выражалось бурно. Инка не пропускала ни одной игры, хотя играла плохо, но азартно. А когда Саша Пескарёв, капитан команды, которую своей игрой Инка подводила, делал ей замечания, учил правильно брать мяч, она яростно пререкалась с ним. Саша начинал сердиться, доказывать, что ей вообще не место в волейболе. Инка в ответ горячилась ещё больше и заявляла, что сойти с площадки её не заставит никакая сила, будь она даже «нечистой» и явившейся в образе Саши. Валя уговаривал Инку, дабы не трепать себе нервы, перейти в другую команду, на что Инка отвечала:
— Ни за что! Никогда! Я ему мщу за «лужёное горло» и за то, что «нет слуха».
Барышев, сидя в передних рядах на «зрительской» скамейке, смеялся так, что на глаза его выступали слёзы.
А вечерами в парке под навесом «крутили» кино. Раньше, какая бы картина ни шла, Игнат оставался в палате. А теперь и здесь стал появляться. Хотя Инка часто занимала для него место, о чём оповещала всех приходивших, Игнат всегда садился рядом с Игорьком. А Игорёк вдруг начал проявлять интерес ко мне. То уговаривал позировать ему, то вдруг заинтересовался бильярдом, где я проводила много времени. После каждого посетительского дня шоколад и апельсины, которые ему приносили из дому, тащил к нам в палату. Валя ругала его:
— Опять со своим рестораном явился?
Инка заступалась за него:
— Человек от чистого сердца!
— Человек, — вступала в разговор Люся, — ребёнок ещё, а не человек.
— А ребёнок — не человек, что ли? — злилась я.
Ох как не любил Игорёк этого слова «ребёнок», как болезненно воспринимал его в свои 16!
И когда Валя совала ему апельсины обратно в карманы, нежное девичье лицо его вспыхивало румянцем, он выкладывал их обратно, теперь уже прямо на мою постель, краснея при этом ещё больше. В кино Игорёк старался сесть рядом со мной, и во время сеанса часто, забыв про картину, смотрел в мою сторону. При этом Игнат, который, казалось, не спускал глаз с экрана, обязательно шептал что-нибудь вроде: «Между прочим, экран впереди, а не слева». И чего он цеплялся к этому мальчику? Правда, я слышала однажды, как, выходя после сеанса, он говорил Игорьку: «Извини, я был бестактным».
Несмотря на разницу в несколько лет, что-то влекло этих ребят друг к другу. Как часто я бывала случайной свидетельницей вот таких, примерно, разговоров между ними:
— Вот ты скажи, — спрашивал Игнат. — Ну вот выпишешься из больницы, а дальше что?
— Как что? Как жил до болезни, так и опять всё будет.
— А всё же? — допытывался Игнат.
— Ну чего тебе надо? Ну, кончу школу, в институт пойду.
— А туберкулёз?
— А туберкулёз в этом заведении оставлю.
— Оптимист! — усмехался Игнат. — Блажен, кто верует!
И тогда Игорёк не выдерживал, начинал злиться, не стеснялся обзывать Игната «нытиком» и «слюнтяем». А Игнату как-будто только этого и нужно было. Когда Игорёк выходил из себя и начинал со своей искренностью и горячностью доказывать, что их болезнь — это временное обстоятельство, что самое ужасное — потерять веру в «первом же бою», у Игната сама собой начинала расползаться по физиономии довольная улыбка. Наверное, слова этого мальчика заставляли шевелиться в его душе что-то такое, чего ему сейчас так недоставало. Так он, — думала я, — нарочно провоцирует эти стычки с Игорьком.
— Ты ещё скажи, как некоторые, — нарочно дразнил он его, — что нужно всегда, в любых обстоятельствах держаться на высоте...
— Да, — откидывая со лба чёлку, упрямо повторял Игорёк. — Да, именно так. А дальше знаешь, что у писателя? — А ведь срываешься ... Так вот, ты и есть тот, кто сорвался!
А между тем лето быстро катилось к осени. Уже другими стали и листья на деревьях. Исчезла их сверкающая яркость, они потускнели, и даже шелест их стал другим. Это не я заметила, об этом однажды сказал мне Барышев, когда мы сидели под дубом, на его обычном месте, и читали. Я — «Сагу о Форсайтах» (Может быть, поэтому и сравнивала постоянно Барышева с Джолионом Форсайтом). Потом задумчиво смотрела на деревья, на всё это зелёное великолепие, невольно испытывая то же созерцательное, умиротворённое настроение Джолиона Форсайта на закате его дней. Наверное, именно на этот мой взгляд и обратил внимание Николай Алексеевич, когда вдруг сказал:
— А вы заметили, Танечка, что листья у разных деревьев шелестят по-разному? У осины, например, они дрожат, у берёзы шепчутся, а у нашего дуба... — Он поднял палец, прислушиваясь. — Ну-ка, что вы скажете о нашем дубе?
Я засмеялась:
— Ох, какой вы фантазёр, Николай Алексеевич!
— А вы прислушайтесь, прислушайтесь. — И, помолчав:
— Ну как, не кажется вам, что он... немного негодует? Свой дубовый, твёрдый характер проявляет?
— Ведь уже август, — продолжал Николай Алексеевич, — а это начало заката лета. Вот дуб и не желает этого заката. Осина, та просто дрожит — трепещет и ждёт покорно, сосна и ель почти равнодушны, им одинаково неплохо в любую пору года. А вот дуб сопротивляется, возмущается и негодует.
— Какой же вы, Николай Алексеевич, романтик!
— А вы разве нет? Ох, Танечка, без романтики какой же серой была бы наша жизнь!
Я этот разговор наш с Барышевым потом в своей жизни очень часто вспоминала. И не только этот.
Николай Алексеевич поправлялся после третьего, последнего этапа операции. Перцовский результатами был доволен. Вот только астма продолжала время от времени о себе напоминать. Барышева готовили к выписке.
Скоро к нам подошли Валя с Инной и Игорёк. Игорёк последнее время всё чаще оставлял свой мольберт и присоединялся к нашей компании. А вот Игнат наоборот — всё реже. С некоторых пор всё чаще видели его около играющих в карты. И сейчас, когда Барышев спросил подошедших, где же Игнаша, Игорёк неопределённо махнул рукой:
— Там... — И всем всё понятно.
— Хоть бы вы на него повлияли! — обратилась Валя к Николаю Алексеевичу.
Он усмехнулся:
— Староват, наверное, уже, а? Может быть, «лёгкую артиллерию» пустить в ход, эффективнее будет?
— Это что же вы имеете в виду под «лёгкой артиллерией»? — спросила Инна.
— А разве не понятно?
— Наши женские чары, что ли?
Раздался общий хохот. Инна махнула рукой.
— Пытались, бесполезно!
— Что же вы так быстро сдались? — И опять Инна махнула рукой:
— Да он неподдающийся!
А я вспомнила свой вчерашний разговор с Игнатом.
Нас вместе вызвали на рентген, поэтому и возвращались мы вместе. Через скверик возле лабораторного павильона шли к парку. На клумбах, ухоженные заботливой рукой, дымились незабудки, рядом нежно-розовые левкои. Флоксы наполняли воздух своим тонким дурманом. Мы шли медленно, молча и, кажется, обоим не хотелось расходиться в разные стороны. От бильярда окликнула Игната Люся, зовя его сыграть с ней партию. Игнат сделал вид, что не слышит. Я вздохнула с облегчением. Так, в молчании, прошло ещё несколько минут. Потом Игнат сказал:
— Вчера Игорёк передал мне твои слова...
— Какие?
— «Никогда бы не подумала, что Игнат может так опуститься...» Меня твои слова задели. Именно потому, что это сказала ты.
Я усмехнулась, а он, словно не замечая, продолжал:
— Может быть, тебе покажется странным, но карты дают мне какое-то душевное равновесие. И не смейся, пожалуйста! (А мне вовсе не было смешно.) Я уже три месяца болен, а всё никак не могу пережить эту, выражаясь медицински, психологическую травму. — Он помолчал немного, потом у него вырвалось:
— Я так много мечтал сделать в жизни! — Потом приблизился ко мне, заговорил доверительно:
— Я всегда страшно дорожил временем, мне его вечно не хватало. Бывало, друзья зовут на вечеринку, за город в выходной день, а я думал: да ведь я за это время столько страниц прочесть успею!.. Передо мною всегда были недосягаемые идеалы ученых: Менделеева, Павлова, Циолковского... — И так же внезапно Игнат опять сник, потопил свою доверчивость в привычной иронической усмешке:
— А теперь... Видишь, на что я убиваю время теперь?..
Я не выдержала:
— А ещё говоришь об идеалах! Что это за идеалы, если они при первом же препятствии назад отошли!..
Во мне говорила не столько злость на него, сколько разочарование.
— Думаешь, я сам себя не грызу за малодушие? А после того, как к нам пришёл Ваня, когда я сравнил моё положение и его... Тут мне пневмоторакс наложили, наступило улучшение... Временно, как оказалось...
— И ты снова покорно сложил крылышки?
— А что же я, по-твоему, должен был плясать от радости? Думаешь, я не понимаю, что вовсе это не какие-то там спайки. пневмоторакс оказался неэффективным — уж настолько-то я понимаю в своей болезни, образовался.
— Да, конечно, туберкулёз — это не ангина и даже не скарлатина. Извини, что я тебе такие прописные истины говорю, но уж что он не для слабых духом... — я прикусила язык, но было уже поздно.
— Это уж слишком! — оторопел Игнат. — По крайней мере, могла бы сказать как-нибудь по-другому.
— Ну как по-другому? — разгорячилась я. — Мы же все в равном положении. Что же нам всем теперь лапки кверху поднять и в преферансе и «петухе» забыться?
Я не знала, какие ещё слова нужны были ему, чтобы как-то встряхуть. И не нашла ничего глупее, как буркнуть:
— Валерьянки хоть попей, может, поможет.
Думала, обидится, а он добродушно так ответил:
— Да что угодно, если поможет.
Некоторое время мы шли молча. Дойдя до пандуса, повернули обратно.
— Не поверишь, — неожиданно заговорил Игнат, — я в университете занимал первое место по боксу в среднем весе. — Я даже повернулась в его сторону, невольно разглядывая: фигура вроде подходящая, не хлипкий. Но вот лицо... Такие лица не у боксёров, у интеллектуалов.
— Что, не похож? — спросил Игнат, заметив мой взгляд и возвращаясь к старой теме:
— Ну, хорошо, предположим, выражаясь высоким стилем, я выйду победителем в поединке с туберкулёзом...
Я перебила:
— Не выйдешь, если «предположим». — Он резко повернулся в мою сторону:
— Я не знал, что ты такая злая.
— Злая? А я не знала, что тебе нужнее сестра милосердия.
В это время мы как раз пришли к навесу, где на своём обычном месте сидели преферансисты.
Кто-то из них призывно помахал рукой в нашу сторону:
— Игнат! Одного не хватает в «петуха»!..
Я замерла, ожидая реакции Игната. Он замедлил шаг, упрямо глядел себе под ноги. Так мы прошли ещё несколько шагов.
— Пооткровенничал с тобой, разбередил только всё... — тихо проговорил он.
— Что, пойдёшь восстанавливать душевное равновесие?
— Не иронизируй, пожалуйста! Ты же знаешь, что я только здесь играю.
Я не выдержала, безнадёжно махнула рукой и не пошла, а побежала от него к выходу из парка. Уже у самого особняка, где равнодушно наблюдали за всем чугунные львы и грифоны, меня догнал Игнат:
— Совсем забыл, меня ведь Софья Робертовна вызывала.
Никто его не вызывал, и он знал, что я это знаю, ведь только что Софья Робертовна смотрела его на рентгене. Но что ещё мог он сейчас сказать? Он вошёл в особняк, а я спустилась к скамейке в сквере. Села, облегчённо вздохнула и сама себе улыбнулась.
Я сидела рядом с Галочкой, которая учила меня вывязывать крючком замысловатые кружева. Ещё раньше она же научила меня вязать спицами. Эта пятнадцатилетняя девочка, рано лишившаяся матери, умела делать всё.
— Я и готовлю, — рассказывала она мне ещё тогда, когда после операции я часто приходила к ней в послеоперационную палату. — Папа на работе, сестра тоже, вот и приходилось домашними делами заниматься мне. — Она ещё не закончила восьмой класс, когда заболела. И теперь переживала, что будет «второгодницей». Подумывала о техникуме: «Всё же там я не буду самой старой, да и специальность раньше получу».
Вот и сейчас сидели мы с ней рядышком в гостиной, куда после ужина, перед отбоем, часто собирались больные. Здесь вдоль стен стояли кресла, диваны, камин с чугунной решёткой и лепниной вокруг, в углу — рояль, на котором сейчас бренчал Саша Пескарёв. Напротив нас с Галочкой на полукруглом диване сидели: Инна, Юзеф, Люся Дольская и Женя Кувшинов. Женя держал в руках книгу, но часто поднимал от неё голову и смотрел в нашу сторону. Иногда я ловила его взгляд и торопилась отвести глаза. Женя всё серьёзнее начинал относиться ко мне, а это было совсем не нужно. У него семья, а мне... А мне всё неспокойнее и тревожнее становилось, когда я думала об Игнате. После нашего последнего разговора, кода у него хватило выдержки не идти к «петухам» (мне так хотелось приписать это своему влиянию!), казалось, что он вернётся к нам, прекратит, наконец, своё малодушное копание в своих переживаниях. Но вот сегодня все были здесь, а его не было. До меня донёсся громкий голос Инны:
— Пусть Таня будет нашим арбитром. Она человек справедливый и беспристрастный.
Я невольно посмотрела в их сторону.
— Идите к нам, Танечка. У нас тут с Инночкой такой важный разговор идёт, никак вот решить не можем. И вы знаете, о ком?
— Таня всё знает, — поспешно перебила Юзефа Инна, — так что можно без имён.
— Можно и без имён, хотя моего имени можно не скрывать. — И добавил с таким неподдельным разочарованием:
— А ведь я так верил, Инночка, в ваше искреннее и нераздельное чувство!
— Но, Юзеф Ефимович, моё чувство к вам и не изменилось, — уверяла Инна, совсем не замечая искристых смешинок в глазах Юзефа.
— Нет, нет! Не согласен. Не согласен, потому что настоящее чувство нельзя делить на двоих. Оно или есть, или его нет.
Я уже догадалась, о чём шёл разговор. Ведь давно знала от Инны, что с приездом Игната её любовь к Юзефу как бы раздвоилась. Каждый вечер она делилась со мной муками сомнений, никак не могла решить, кто же ей нравится больше. Сейчас она вполне серьёзно заверяла:
— Есть, Юзеф Ефимович, есть, но и... к нему тоже есть.
Удивительно, как эта, совсем не глупая девушка, влюбляясь, сразу непроходимо глупела. И даже сейчас, когда все мы, присутствующие, улыбались, наблюдая разыгрываваемый Юзефом спектакль, она продолжала говорить на полном серьёзе:
— Вы должны мне верить, Юзеф Ефимович!
— Я хочу вам верить, но как же тогда Игнат? Ох, извините, честное слово, нечаянно вырвалось!
Молча сидевший за пианино Саша Карасёв вдруг подал голос:
— О! Теперь уже Игнат! Ну, Инка, ты и даёшь! Кто же следующий?
— А ты замолчи! — возмутилась Инна. — Научись сначала галантности!
— А ты — постоянству, — и Саша заиграл что-то бравурное, чтобы заглушить возможный со стороны Инны отпор.
Инна повернулась ко мне:
— Итак, ты будешь арбитром, справедливым и беспристрастным.
— Дело в том, — объяснил Юзеф, — что у Инночки объявилась соперница. Нет, нет, это не касается меня — здесь без соперников. Дело в... другом молодом человеке. И соперница, на мой взгляд, довольно серьёзная, — и он повернулся в сторону Люси Дольской.
— Мы даже заспорили, чьё же внимание предпочтёт... этот молодой человек. Не может же он, как Инночка, отдать своё сердце сразу двум девушкам. Мы взвесили все шансы одной и другой, преимущества одной перед другой.
Юзеф нарочно растягивал свои «серьёзные» размышления:
— Не спорю, на стороне Инночки молодость, ведь она на целых 6 лет младше Люси!.. Правда, она не поколения юного Игорька, как сама однажды выразилась. Но всё же: 19 и 25 — разница есть, — он задумался на секунду. — С другой стороны... Люсенька очень красивая девушка! Извините, Инночка, я вовсе не хочу сказать, что вы непривлекательная девушка. К тому же, женский опыт, чего от Люсеньки отнять нельзя, тоже со счетов не сбросишь.
Люся откровенно смеялась, я низко склонилась к вязанью, чтобы скрыть улыбку. Инна ничего не замечала. Она волновалась, краснела, даже ногти кусать начала.
— Зато я весёлая! — воскликнула она, прерывая Юзефа.
— Да, да, конечно, вы очень весёлая девушка, — согласился Юзеф, — это ваш бесспорный плюс...
— Таня будет на моей стороне! — снова не выдержала Инна. — А Игнат ей симпатизирует (в пылу она даже не заметила, что назвала имя), он вчера сам сказал, что Таня отличная девушка.
До сих пор я воспринимала весь этот разговор как забавную шутку, но при последних словах Инны насторожилась, особенно когда услышала в ответ слова Юзефа:
— Так, может быть, и пари держать не стоит?
Но вдруг заговорила Люся:
— А ведь есть ещё одно маленькое «но». Ты забыла, Инна, девушку, которая приходила навещать Игната? Тоже, между прочим, красивая девушка.
— Но ведь с тех пор прошло уже столько времени, а она больше не приходила, — растерялась Инна.
Разговор прервался неожиданно. Вошла дежурившая в этот вечер Софья Робертовна и сразу направилась в нашу сторону:
— Юзеф Ефимович, кто вам разрешил вставать?
И все мы сразу спустились с небес на землю. Юзеф поднялся с дивана:
— Дорогая Софья Робертовна, если бы вы знали, как невыносимо лежать целые дни! И если бы это хоть что-нибудь меняло!
Сердиться на нашего, как называла его Инна, «богоподобного» Юзефа не мог никто, даже Софья Робертовна, которая очень строго следила за соблюдением режима.
— Всё-таки я бы вам советовала мои рекомендации выполнять.
Юзеф улыбнулся нам своей «небесной» улыбкой:
— Ну что ж, я подчиняюсь. Договорим завтра.
Вслед за ним поднялся и Женя Кувшинов. Однажды Игнат заметил, что Женя относится к Юзефу, как раньше относились к своим воспитанникам «дядьки». Юзеф такое отношение к себе со стороны Жени принимал. Может быть, от кого-нибудь другого не принял, а от Жени принимал. И сейчас они покинули гостиную вместе.


Глава 15

Размеренно, однообразно, но отнюдь не по-больничному текла наша жизнь в «Высоких горах». Так, Валя потихоньку, но верно сдавала замены в своём институте. Уже было ясно, что от курса она не отстанет, и академического ей брать не придётся. Не за горами была и выписка её из больницы, пневмоторакс был эффективным, дал свои результаты. А недавно ей сделали операцию — пережигание спаек. Операция — лёгкая. Вале даже не пришлось прервать своих занятий. Теперь, когда «Высокие горы» одной из первых больниц получили стрептомицин, а за ним вскоре и ПАСК, вселявшие столько надежд больным, многих стали ими лечить. Проходила курс лечения стрептомицином и Валя. И у неё результаты были весьма обнадёживающими. Валя строила планы на будущее, она уже словно шагнула одной ногой за порог больницы.
Успешно шло лечение и у Инны. Видимо, немалую роль играл в этом и её характер. Ведь она просто не умела задерживать своего внимания на отрицательных эмоциях. Она, кажется, и вовсе не ощущала себя больной. Сердце её было постоянно кем-то увлечено, благодаря чему она, что называется, витала в облаках, очень высоко и далеко от больницы. Отсутствие в её чувствах взаимности как будто и не очень её волновало. Она влюблялась как бы абстрактно, что ли, хотя объект её увлечения был в реальности близок. Её громкий заразительный смех был слышен во всех уголках парка. Сколько десятков лет прошло с тех пор, а она как живая стоит передо мной: рыженькие кудельки у висков, косы, смеющиеся рыжеватые глаза, веснушки над длинным носом.
Уже поправилась после первого этапа «пластики» Галочка, и скоро предстоит ей второй этап этой ужасной операции. На днях она сказала нам в палате:
— На первый этап шла, так не боялась, а на второй... Я ведь тогда не знала, что это такое...
И все сочувствовали ей, жалели. Галочка много времени проводила возле Стеши. Может, потому, что была сиротой, а Стеша относилась к ней как к родной внучке. Девочка помогала нянечке скатывать бинты, катать тампоны, в чём раньше, до экзаменов, помогала Стеше Валя. Или просто сидели они рядышком после Стешиной работы. О чем-то тихонько разговаривали, и обеим было хорошо. Потом Галочка провожала Стешу до проходной.
Успешно шло лечение и у Игорька и у Жени Кувшинова. Им даже пневмоторакс не накладывали. Оба были первичными больными. Впрочем, как и с Игнатом, которому повезло меньше. Игнат температурил. У него теперь часто и давление поднималось. И что тут было причиной, а что следствием — поди разберись — подавленное состояние влияло на ход болезни или болезнь была причиной его состояния. Как бы то ни было, но Игнат опять от нас отстранился. Как и в начале своего пребывания в больнице, бродил по парку один, нередко подолгу стоял у навеса, возле преферансистов. Иногда сидел в беседке возле Игорька, молча наблюдая, как тот рисует. А мы все, как обычно — вокруг Барышева, под его дубом. Николай Алексеевич собирался покидать больницу. Правда, Перцовский не советовал ему ещё выписываться, но Барышев торопился: скоро занятия в институтах, и он должен быть к началу сентября в своём Политехническом.
А нас с Ваней готовили к операции. Перцовский никогда не торопился оперировать, и шёл на операцию, только убедившись, что она абсолютно неизбежна. Не один раз пыталась наложить мне пневмоторакс моя лечащая врач Татьяна Абрамовна, и всё же Перцовский сам должен был убедиться в том, что это невозможно. Несколько раз пытался он колоть меня и в бок и под лопатку, и лишь после этого, убедившись, что это бесполезно, сказал, что будет оперировать. Сейчас он уходил в отпуск, так что у нас с Ваней был ещё месяц впереди.
К Ване почти ежедневно приходила жена, и они занимались. Когда её не было, он сам забирался в какой-нибудь грот в глубине парка и обкладывался своими книгами для слепых. А после полдника не избегал и нашей компании.
Юзеф бывал с нами не часто, было ещё довольно жарко, боясь кровохарканья, Софья Робертовна не рекомендовала ему подолгу находиться в парке, хотя старый развесистый барышевский дуб и давал, как нам казалось, достаточно тени.
Собиралась покидать «Высокие горы» Люся Дольская, что вовсе не значило, что состояние её улучшилось. Просто, как она сама говорила, «пора изменять обстановку» — надоели ей больницы и санатории, по которым она кочевала последние несколько лет. Татьяна Абрамовна не возражала, говоря, что в любое время Люся может снова вернуться в «Высокие горы». Так оно, впрочем, и случилось. И ещё до моей выписки Люся сюда снова вернулась.
А пока, собираясь домой, Люся предложила нам отметить её проводы коллективной «самоволкой» в кафе-мороженое. Надо сказать, что самоволки в «Высоких горах» иногда случались. Это зависело от того, кто из врачей дежурил. И бывали они недолгими — на час-два. Это сейчас в больницах отпускают больных на выходные. В то время такого не было.
Люся была страстной любительницей мороженого.
— Давайте пойдём в кафе-мороженое на Горького, — предложила она, — мы часто там бывали раньше с отцом.
Мороженого хотелось всем, и мы — это Галя, Инна и я — не устояли от соблазна. И, как потом оказалось, хорошо сделали, что пошли именно в это кафе.
Какое испытали мы блаженство, когда через дырку в ограде проникли на жаркую московскую улицу! После нашего тенистого тихого парка здесь так забыто пахло нагретым асфальтом, выхлопными газами. Нам нравилось, что мы оказались в толпе куда-то спешащих, толкающихся людей, которые не обращают на нас никакого внимания, и вскочили в троллейбус, где почувствовали вдруг себя чужими, потому что от всего этого отвыкли. Мы были счастливы, что хоть на время, но опять в кругу здоровых людей.
В кафе в это время дня было полупусто. Мы сели за столик, где, как говорила Люся, раньше они всегда сидели с отцом. Взяли в руки меню. И тут наши глаза разбежались, хотелось всего, и крем-брюле и шоколадного, и земляничного... Люся совсем разошлась: заказала себе по шарику каждого сорта. И когда перед ней поставили полную вазочку мороженого, даже на миг растерялась. Мы были скромнее. Но потом, когда оказалось, что Люся пожадничала и не могла справиться со своей порцией, нам пришлось ей помогать, тут мы спохватились, что даже не пересчитали свои капиталы. И когда принесли счёт, обнаружили, что нам не хватает двух рублей. Это сейчас два рубля не деньги, а в то время сумма была немалая. Боже мой! Нас охватила настоящая паника. И, о чудо! — стоявшая над нами девушка, официантка, вдруг улыбнулась Люсе:
— А ведь я вас помню! Вы часто приходили к нам с высокий седым мужчиной, верно?
— Да, с папой... — пролепетала Люся. И вдруг решилась:
— Вы знаете, у нас не хватает денег. Вы поверите нам, мой отец занесёт вам вечером два рубля?
Это казалось невероятным: и то, что официантка вспомнила Люсю, и то, что нам поверила. Хвала Люсе и её красоте. Ведь только поэтому, наверное, и запомнила её девушка из кафе.
Возвращаясь, мы наперебой обсуждали позорное наше приключение, нам было очень весело, и смеялись над собой так громко, что на нас оглядывались.
Надо сказать, что долг наш Люсин отец отнёс тотчас же, как только Люся ему в этот вечер позвонила.
Самоволка наша обнаружена не была, но запомнилась нам надолго. А Люся покинула «Высокие горы» через несколько дней.
Наконец был назначен день моей операции — 14 сентября. Стеша рассказывала, что по плану операционный день 13-го, но Перцовский сказал, что он суеверен и операции будут 14-го. Моя и Ивана. Как простодушно сказала Стеша: «14-го детей будут резать». Мне было 20, Ване — 26, для Стеши мы дети. Соответственно и относилась она к нам и жалела нас всех. А пока... А пока заканчивался август. К самому порогу придвинулась осень. На клумбах летние настурции и пионы сменились георгинами и астрами. Уже кое-где зажелтели листочки берёз, а осина уже почти по-осеннему дрожала листами. Как говорил Барышев, осина первая трепещет перед приходом осени.
Николай Алексеевич покидал «Высокие горы» в самый последний день августа. Все этапы тяжёлой операции остались позади, дальнейшее лечение не требует пребывания в больнице. И Барышев торопился к работе, к лекциям, к своим студентам. Может быть, от того, что впереди ждала его деятельная жизнь здорового человека, он казался помолодевшим на несколько лет. Он только что вышел из кабинета главврача, где прощался с Самочатовым и Перцовским. А в вестибюле его уже поджидала чуть не вся больница. Ведь этого человека любили не только мы, но и медперсонал.
— Ого, — пророкотал вышедший вслед за Николаем Алексеевичем Самочатов. — Вот это, я понимаю, проводы! Думаю, ради такого и проведённых здесь месяцев не так жаль, а?
Вышел и Перцовский. Рядом с громадным Самочатовым он выглядел совсем как подросток. Перцовский снял пенсне, щурился, глядя то на Барышева, то на нас. Может, вспоминал, как впервые увидел здесь этого сияющего сейчас человека? Ведь тогда Барышева ввезли в рентгенкабинет в кресле-каталке, и когда Перцовский смотрел его, медсестра и санитарка поддерживали его с двух сторон, так он был слаб.
По коридору торопливо приближалась Стеша. Троекратно, по-русски расцеловала Николая Алексеевича, на миг припала к его плечу, лицо её сморщилось, Николай Алексеевич обнял её:
— Ну вот! Поди, в большую жизнь провожаете, Стешенька, не в операционную.
Стеша испуганно замахала на него руками.
— Тьфу, тьфу! Не поминай даже!
— Когда же нас так провожать будут? — тихо позавидовал Саша Карасёв.
— А ты уверен, что так будут? — не преминула съязвить Инна.
Всем нам очень грустно было расставаться с Николаем Алексеевичем, ведь вся наша жизнь здесь так или иначе была связана с ним. Все наши удачи и неудачи, сомнения, горести, радости — всё мы несли к нему.
Теперь и дуб его, который мы называем «дуб Барышева», и сама полянка возле него станут для нас только воспоминанием о нём и проведённом рядом с ним времени. После полдника мы все в последний раз собрались возле «дуба Барышева»: Ваня, Инна, Игорёк, Галочка и я. Игнат подошёл позднее, Николай Алексеевич волновался за Игната, корил себя за то, что, казалось ему, не смог переломить его настроения, отношения к тяжёлой болезни. Игнат подошёл в то время, когда говорил Ваня:
— Дело даже не в картах, в этом «уходе от болезни но в ту сторону», дело в принципе — как поведёт себя человек на крутом повороте.
— А если свалилось такое, что рушится весь смысл жизни, мечта её?..
— Ты пришёл? — сказал Ваня. И добавил жёстко:
— А у нас, думаешь, мечты нет? Или твоя жизнь дороже стоит?
Наверное, только Ване мог Игнат простить такие слова.
Молчание прервал Николай Алексеевич:
— Всё вспоминаю, кто знает выражение: «Жив курилка»?..
— Есть такая повесть, — это Инна.
— И не только, — рассеянно отозвался Игнат, — у Пушкина это выражение есть.
— А вообще-то это выражение из народной песенки: «Жив Курилка, ножки тоненькие, душа коротенька...» Игра такая была, — это я.
— Ишь ты... а вы все эрудиты, — улыбнулся Барышев. — Танечка, очень здорово, что вы эту песенку вспомнили. А давайте из неё только первые два слова возьмём, что, собственно, и другие из неё брали — «жив Курилка». — Тут его перебил Ваня:
— Слова такие, а смысл игры — в другом: в чьих руках погаснет лучинка, тот первым выходит из круга.
При этих словах Игнат, стоявший спиной к дереву, резко оторвался от него, качнулся к Ване, но тут же опять привалился к дубу. И опять прервал возникшее молчание Барышев:
— Смотрите-ка, кошка траву лижет. А ведь это к дождю!
И вскоре в самом деле закапало, хотя и туч-то дождевых не видно.
И вот сейчас, прощаясь по очереди со всеми, Николай Алексеевич подошёл к Игнату, обнял его за плечи:
— Телефон-то у тебя есть, — потом слегка отстранил от себя, сказал тихо, чтобы слышал только он: — Ведь жив Курилка? Не погаснет лучинка? — Но я стояла рядом и слышала.
Потом он повернулся к нам, улыбнулся. Нас, девушек, поцеловал в щёчку, ребятам пожал руки. Потом шагнул за порог проходной, обернулся к нам, поднял в приветствии руку, на лице его снова была так хорошо знакомая нам улыбка, и пошёл в сторону от больницы уже совсем здоровым человеком, у которого впереди дела, работа, целый мир...
Вот и перевалил сентябрь четырнадцатое, осенний парк был ещё прекраснее летнего. Он вовсю бушевал яркими краскам, и в царском великолепии стояли клёны, просто не было равных красе их узорчатых густо-вишнёвых, бурых, ярко-оранжевых и жёлтых с зеленью листьев. В берёзах привлекало сочетание лимонно-зелёного цвета листьев и рябеньких стволов. Берёзы всегда кажутся осенью беззащитнее других деревьев. Осинки окрасились багрянцем сначала только у основания веток, а верхние, хотя ещё оставались зелёными, но по-осеннему жалобно, тоненько дрожали. И только древний дуб у веранды, зияющий чёрным дуплом, дольше других не подпускал к себе осень, медленно отступал и «барышевский» дуб. Сначала забурела его верхушка, постепенно подобралось увядание и к разлапистым его нижним ветвям, и только к концу сентября он вдруг сразу весь вспыхнул прощальным багрянцем — умирать, так с музыкой!
Уже позади осталась операция — моя и Ванина. У нас ведь операции были одинаковые. Только моя, к сожалению, оказалась неэффективной. Но Перцовский не был в этом виноват. Прошла операция очень удачно. Ещё в операционной я слышала, как он, умываясь, сказал Наталье Ивановне удовлетворённо:
— Плевра-то как отошла, словно перчатка с руки!
И первые дни после операции всё шло хорошо. Правда, в ночь после операции я совсем не спала: отходил наркоз, и боли не давали уснуть. Ко мне часто заходила Стеша: погладит по голове, по бинтам на груди, пошепчет что-нибудь утешительное и идёт проведать Ваню. Потом вернётся, поворчит:
— Жена с ним. Разрешили ей в виду необычности больного, как есть беспомощный — без глаз ведь, бедненький!
Зевнёт, перекрестит быстренько рот, чуть отвернувшись, сложит руки на груди и задремлет в кресле возле меня.
Вот так же, помню, и возле Галки дремала, когда мы с Инной заглядывали.
Навещали меня все, а Женя Кувшинов, кажется, вовсе не покидал моей палаты. Я сейчас смотрю на фотографии того времени (он и сфотографировал): я полусижу, грудь до пояса в бинтах и в руках бинт, привязанный другим концом к спинке кровати. При помощи этого бинта я поднималась первые дни. Вид у меня ужасный, недовольный к тому же. А сбоку на фотографии стихи, его же, Жени:
«Никого не слушает,
Ничего не кушает.
Чуть дотронешься — ворчит,
А начнёшь кормить — кричит...»
Приходила Стеша убирать палату, добродушно ворчала на него: «Покоя эти посетители девке не дают». Так, для порядка ворчала, Женя её воркотню понимал. Иногда брал из её рук швабру и сам елозил по полу, приговаривая при этом:
— Чистите, чистите без конца. Смотрите, здесь и так всё блестит.
— Блестит, блестит, ладно, — и, отворачивая лицо в мою сторону, чтобы меня не понял по губам:
— А парень он добрый, заботливый — это уж точно. Небось, такими жёны не бросаются (это в мой огород предупреждение).
Я улыбалась:
— Да вы что, Стеша, он и не думает о таком, и у меня ничего подобного в голове.
— Тогда зачем привораживаешь?
— А разве я его привораживаю? Я гоню его, а он опять приходит. Он друг.
— Друг... Они все поначалу друзья.
В первых числах октября мы с Ваней начали выходить в парк. Стояли дни «красной» осени. Потом, с ноябрём, придёт осень дождливая, с ранними сумерками, поздними восходами. Я ноябрьскую осень называю «тёмной». А пока солнце ещё подолгу гуляет по небу и особенно приятно согревает плечи последним теплом.
Послеоперационный период прошёл хорошо, всё шло как надо. И вдруг... Откуда появился этот плеврит? Перцовский всё допытывался, где, как я могла простудиться? Думаю, что он был расстроен больше меня. Вместе с Натальей Ивановной они крутили меня на рентгене, выстукивали, выслушивали и не могли скрыть своего огорчения. А я тогда и не понимала всего, просто было плохо: высокая температура, тошнота, совсем не было аппетита. Так проболела я две недели. У Вани же дела шли на поправку, он даже возобновил свои занятия, вот так же было бы и у меня, если бы не этот невесть откуда взявшийся плеврит. И только через две недели я начала подниматься.


Глава 16

Когда в мрачную ноябрьскую пору выдавались светлые дни, я выходила в парк. Теперь на мне было пальто и пуховый платок. Я, как недавно Игнат, сторонилась подруг. Подолгу стояла одна в самом «запретном» месте — на пандусе, перед чугунной оградой, за которой бурлит жизнь вечно торопящейся Москвы. Люди идут на занятия в институтах, для здоровых гремят по рельсам эти трамваи, мчатся сплошным потоком машины... А у меня всё зависло на ниточке.
Неважными были дела и у Игната. Он тоже часто бродил один по опустевшему парку. «Петухи» теперь собирались где-то в другом укромном уголке, под навесом сидеть было холодно. И я не знала, бывал ли он с ними. А вот за шахматами с Юзефом я его иногда видела.
Юзеф чувствовал себя лучше. Относительно, конечно. Стрептомицин и ПАСК на время процесс затушили. Он даже готовился к выписке. Всем нам за него было радостно, а расставаться грустно.
В эти месяцы мы так все друг к другу привыкли! Привыкли к постоянным шуткам в столовой по поводу «пионерского отряда» во главе с пионервожатым шефом, привыкли к его всегда доброжелательной манере обращения со всеми и просто к его изящной, тонкой внешности.
Теперь, когда приближался день расставания, Инна даже забыла свою «любовь на двоих», и сердце её безраздельно принадлежало одному Юзефу. Она постоянно искала его общества и, подсаживаясь к столику, где он играл в шахматы, не сводила с него глаз, поминутно то краснея, то бледнея, когда случалось встретиться взглядом.
Осенние вечера длинны, особенно если за окном непогода. Нам чаще стали показывать кино, иногда даже приезжали к нам артисты московских театров. В пустые вечера деваться было некуда. Сидеть по палатам и того скучнее; надоедали и книги, и вязанье, и все опять тянулись в гостиную. В этот вечер Саша Карасёв затеял викторину: кто больше за определённый промежуток времени напишет фамилий писателей и композиторов. В жюри выбрали Юзефа и Валю. Все вооружились бумагой и карандашами, засекли время, и началось соревнование. Всегда увлекающаяся Инка была очень возбуждена, ей так хотелось проявить себя перед Юзефом эрудитом! Карандаш её торопливо строчил по бумаге, но она постоянно отвлекалась, бросая взгляды то на одного, то на другого, боясь, как бы её не опередили. К тому же её очень волновало, что Игнат, сидя рядом с Галочкой, иногда подсказывал ему ту или иную фамилию. Инка не выдержала:
— Это нечестно! И вообще, стыдно писать такие вещи по подсказке. — Галочка смутилась. Но её тут же взял под свою защиту Юзеф:
— Вы не правы, Инночка. Во-первых, они играют вместе. А во-вторых, Галочка намного младше вас, она ведь, как и Игорёк, «другого поколения» — помните, вы сами так выразились. Так что и прочесть и узнать успела меньше.
Игнат просто игнорировал замечание Инны, и это задевало её ещё больше. Валя объявила:
— Две минуты прошло. Переходим к композиторам.
Игра продолжалась. Инна уже просто не могла сидеть спокойно, хотя я не понимала её волнения: ведь она наверняка читала и знала больше многих, присутствовавших здесь. Наверное, только её возбуждение и помешало ей стать победительницей, ведь именно из-за этого и выпадали вдруг из её памяти известные фамилии. Так, она вдруг воскликнула:
— Oй, ну как же я забыла, ведь это такой известный наш композитор! Ну, на «Г»?.. Вот же вертится на языке!..
— Глиэр, — спокойно подсказывал Галочке Игнат.
Инна готова была испепелить его взглядом.
А мне просто не надо было участвовать в этой игре, ведь и литература, и музыка (я закончила детскую музыкальную школу) — это мои, так сказать, профессиональные знания. И поэтому, когда были подведены итоги и победительницей оказалась я, только теперь, осознав это, начала отказываться. Но Саша уже вручал мне томик стихов Щипачёва и большой апельсин.
— Хоть апельсин другому отдайте!
Но приз был вручён мне полностью.
Потом, когда, как нередко это бывало в последнее время, испросив разрешения у дежурного врача, начались танцы, я подошла к Инне.
— Прошу тебя, возьми апельсин. Во-первых, ты знаешь не меньше, если не больше меня, и это будет только справедливо, и не выиграла ты лишь из-за излишнего волнения.
Инна начала было отказываться, но я вложила апельсин ей в руку:
— И потом, я не люблю апельсины, я люблю мандарины.
Танцевать мне ещё не разрешали, и я сидела в сторонке, глядя на танцующих. Когда ко мне подошёл Юзеф, я, как и только что перед Игорьком, развела руками:
— Мне ведь ещё нельзя, а я законопослушная.
— А мы танго и совсем медленно, ведь через пару дней мы расстаёмся.
— Ох, Юзеф, не напоминайте! Это так грустно!
— Мне тоже грустно. Но пора и честь знать. Скоро и вас, Танечка, выпишут, и вы уйдёте в большую жизнь.
— Уйти-то уйду, но вот насчёт большой жизни...
— Только не надо интонаций Игната. На вас это непохоже. Лучше вспомните любимую присказку Самочатова: «Тубики — самый оптимистичный народ».
Я знала, что и сам Юзеф выписывается не с лучшими результатами, но о своей болезни, о своих осложнениях никогда не говорит. Поэтому я быстро с ним согласилась и перешла на шутливый тон:
— Как же теперь будет наш пионерский отряд без вожатого?
— А вы Игната к себе перетяните, вполне подходит на эту должность.
— Слишком мрачноват, да и с дурными привычками.
— Вы имеете в виду карты? Это у него ненадолго — не та натура, да и другая склонность у него, по-моему, появилась.
— Другая? Что же ещё?
— Вернее сказать, не «что же», а «кто же»...
В это время мы приближались к тому месту, где за шахматами сидели Игнат с Игорьком, до нас донёсся тихий голос Игорька:
— А Юзеф — сильный конкурент...
Я невольно бросила взгляд в их сторону. Игнат склонился над доской. Он действительно был увлечён игрой или делал вид, что весь сосредоточен на том, что происходит с фигурами?
Так, разговаривая, мы с Юзефом медленно двигались под музыку какого-то душещипательного танго. А Инка пожирала нас своими рыжими глазами. Я не выдержала:
— Вы просто должны, Юзеф, на следующий танец пригласить Инну, ведь она вас просто обожает.
— Да, до проходной. Но главное не это. Главное и ценное — это её искренность, искренность на каждый данный момент.
Мы закончили танец около Инны. И как же вся она засветилась, когда при звуках следующего танца Юзеф, приглашая, церемонно склонил перед ней голову.
Часы показали 12 и, появившись в дверях, дежурный врач напомнила нам, что пора расходиться. А расходиться не хотелось, это был такой ласковый и грустный вечер, но всё время Игнат ни разу ко мне не подошёл, со мной не разговаривал, словно нарочно избегая.
Я направлялась в свою палату, когда в маленьком коридорчике, отделявшем палату от холла, он вдруг меня догнал. В руках у него были мандарины. Он протянул их мне:
— Ты ведь сказала, что любишь их. Так вот, это приз от меня, — и добавил:
— За красоту...
«Ты ведь их любишь...» — значит, он слышал, как я говорила об этом Инне. Такая внимательность и эти слова «приз от меня... за красоту»... А я стою перед ним в брюках и вязаной кофточке, и волосы собраны сзади под ленточку. И я ощущаю себя такой будничной и уж, конечно, вовсе не красивой. И мы молчим. Игнат держит мои руки, в которые вложил апельсины, в своих, мы смотрим друг на друга. Так проходит целая минута. Потом он говорит: «Спокойной ночи» и уходит. А я ещё какое-то время стою в этом тесном коридорчике и не могу поверить в реальность происшедшего. Но в моих руках мандарины, их три штуки, они большие, ярко-оранжевые и ароматные...


Глава 17

Никогда ещё не провожали сразу троих. И вот мы провожаем их: Юзефа, Инну и Валю. И сегодня у нас за столом прощальный ужин. В костюме и галстуке шеф выглядит так элегантно. Впрочем, элегантно он выглядит даже в домашней пижаме, — это порода. И ещё более красив, если только это возможно.
— О! Да вы в смокинге! — сострила Инна, едва подняв на него глаза и сразу вспыхивая.
— Да и вы, Инночка, почти в вечернем платье.
На Инне платье из тёмно-зелёного бархата. А в косы вплетены зелёные ленточки.
— Одна я — по-стандартному, — улыбается Валя.
— Я бы скорее назвал твой костюм «деловым», — замечает Игорёк.
— Конечно, ведь я ответственный товарищ — райкомовский работник, — смеется Валя, — а теперь ещё и полноценный студент.
— Об этом могла бы и не вспоминать, — это, конечно, Игнат. Всем нам грустно, а ему кажется, что ему больше, чем другим.
— Наоборот, Игнат, наоборот! — у Вали сегодня особенно приподнятое настроение, и ей хочется, чтобы хорошо было всем. — Я не сомневаюсь, что скоро вот так же мы все соберёмся на воле.
Кувшинов едва успевает следить за губами говорящих. Неожиданно ужасно, как всегда, фальшивя, запела Инна: «Сегодня наш последний день в приморском ресторане...» Мы все в то время увлекались Вертинским, доставая его пластинки всеми правдами и неправдами, ведь Вертинский тогда ещё не вернулся в СССР и оставался опальным.
Инна расхохоталась. Потом сказала:
— А у меня никаких планов. В институт поступать опоздала, буду целую зиму бездельничать.
— Это ужасно — так не ценить время!
— Так у меня его впереди целая вечность!
— Блажен, кто верует... — это опять мрачный голос Игната. Валя сказала:
— Я предлагаю забыть на сегодняшний вечер о болезнях, давайте говорить только о хорошем.
— То есть, о вашей выписке? — спрашивает Игорёк.
— И о вашей тоже.
— А я, знаете, что предлагаю? — заговорил молчавший до сих пор Ваня, — предлагаю каждый год в один из дней (хоть сегодняшним числом) посылать друг другу телеграмму или письмо, совсем коротенькое, а можно просто позвонить по телефону и сказать всего два слова: «жив Курилка». И нам всё друг о друге будет понятно.
Потом за всех ответил Юзеф:
— Ну что ж, я думаю, мы все это принимаем. Память — это великолепно!
Казалось, мы провожали Николая Алексеевича совсем недавно. А ведь с тех пор прошло уже почти два месяца! И вот мы все опять здесь, на дорожке, ведущей к проходной. Идем медленно-медленно... Утро холодное, на пожухлой траве ещё кое-где нерастаявший снег. Деревья вдоль дорожки совсем приуныли, они уже бессильны бороться с приближающимся холодом, печально протягивают к нам почти облысевшие ветви. Нам хочется продлить последние минуты перед прощанием. Сведёт ли нас ещё судьба?..
Судьба сведёт меня с Игорьком, с Женей. Несколько раз будем договариваться о встрече с Инной, но так и не встретимся, а потом и телефонные звонки прекратятся. На некоторое время продлим дружбу с Валей, но работа и учёба так заберут всё её время, что дружба наша не выдержит и года. Что делать? Такова жизнь.
Никогда больше не увижу я Юзефа. По больнице ходили слухи, что он поляк и якобы собирается вернуться Польшу. Ну что ж, я предпочитаю думать, что так и случилось, что именно по этой причине «Курилка» никогда не напомнил о Юзефе. И ещё однажды мы встретился с Игнатом. Но об этом ниже.


Глава 18

В эти ноябрьские дни, когда уже после обеда за окнами темнело небо, когда из-за моросящих тоскливых дождей мы не могли вылезти из своего особняка, в «Высокие горы» вернулась Люся Дольская. Недолго же она гостила дома! Ну да, ведь эта погода — не лучшая пора для лёгочных больных. И вот она опять с нами. Правда, из «стареньких» здесь остались только мы с Галочкой.
Теперь Люся почти не вставала, даже в столовую не ходила, еду приносили в палату, целыми днями лежала она, закинув руки за голову, ко всему равнодушная, безучастно глядя, как суетится возле неё мать, ещё не старая, но уже совсем седая женщина. Ей разрешали проводить дни возле дочери. Кушать Люся не хотела, оборачивалась к стене, едва завидев входящую в палату официантку. И ни уговоры матери, ни наши с Галочкой не помогали. Под утро будил её сухой, приступами, кашель. Мы с Галочкой подходили к ней, помогая чем могли. Когда в первый раз мы склонились над ней, Люся оттолкнула меня, прошептав обидно, страшно:
— Не нуждаюсь я в вашей милости! А вам, хорошим, чистым, когда вот так же подыхать будете, чтобы ни от кого доброго слова не услышать!
Мы с Галочкой отпрянули в ужасе. Никогда прежде не видела я в глазах человека столько злобы. Об этом ночном кошмаре мы с Галочкой никому не рассказали — ведь понимали Люсю и жалели, да и прошло это у неё так же быстро, как и накатило. Уже утром Люся сама позвала меня и просила прощения:
— Это зависть моя к вам, здоровым, говорила! Пожалуйста, прости! Я ведь знаю, что больше не поднимусь... А жить-то как хочется!..
Я утешала, как могла. А как я могла? Говорить, что все мы одной болезнью больны, что в ней часты и ухудшения и подъёмы, что вот изменится погода... А она мне в ответ:
— Говорят, человек чувствует близость смерти, вот и предчувствую, поэтому твои утешения... Спасибо, конечно…
Однажды, когда рано утром я подошла подать ей микстуру от кашля, Люся взяла меня за руку, попросила:
— Посиди со мной, — и когда я опустилась к ней на постель, заговорила. Заговорила, может быть, впервые так доверчиво и откровенно:
— Я теперь много думаю. Поздно, конечно, всё думается. Вот бы всё сначала начать!.. Ах, если бы можно было! И, знаешь, вспоминается мне почему-то часто всё одно и то же. Одно время ухаживал за мной один хороший паренёк-студент, уже тогда болела, я ведь ещё в школе заболела, из-за этого и школу после бросила. С этого, наверное, и началось всё не так, неправильно в моей жизни. И ничегошеньки не делала, жила, как говорится, в своё удовольствие — до чего зловещие слова! Мало пользы мне от моего безделья было, а вреда много. Родители ни в чём не отказывали: как же, ведь чахотка у доченьки!.. Да, так я о том парне. Пригласил он меня однажды в свой институт на вечер. Дай, думаю, покажу я сейчас всем юным студенткам класс! Разоделась!.. Как новогодняя ёлка блестела. Нацепила не себя всё, что только могла: бусы, серёжки, платье из панбархата — немногие тогда этот панбархат себе позволить могли. Накрасилась, конечно. И такой королевой в зал вошла! Понятно, все на меня, на заморскую принцессу уставились. Я же, дура, ничего тогда не понимала, мне казалось, что все восхищаются мною, завидуют. Кавалер мой смущался, озирался на друзей и под всякими предлогами старался увести. Ничего я тогда, дура, не понимала. А теперь вот, сколько лет спустя, вспомнить стыдно. И не так себя, как того паренька жаль. Много всякого — и дрянного и хорошего в жизни бывало, а мне всё тот вечер память мозолит. Словно мою жизнь он определяет.
Я гладила её руку, такую худую, беспомощную, а сама дрожала в ночной рубашке, но не столько от холода, сколько от слов её позднего раскаяния, от жалости к ней.
Вечерами приходил Люсин отец: высокий, седой, интеллигентный, смотрел на дочь какими-то растерянными, виноватыми глазами. Одновременно вспоминалось кафе-мороженое, наш такой весёлый, забавный поход летом: пиршество, за которое приходил потом доплачивать этот совсем потерянный сейчас человек.
Потом приехала из другого города старшая сестра Люси. Такая же красивая, но статная, с решительными, энергичными манерами. Оттого что была она здоровой, цвела румянцем, оттого что как бы вместе с ней вошла в палату сама жизнь, подняла она дух и родителей, и даже нас. А Люсю это, видимо, раздражало, а может быть, вызывало зависть. В первый день, когда Оксана (так звали Люсину сестру), здороваясь, поцеловала её, Люся усмехнулась:
— Смотри-ка, испугалась моих палочек! — Потом добавила:
— Что, хоронить меня приехала?
Оксана сразу отрезала:
— Глупости говоришь. А приехала в командировку, по делам.
И она стала приходить ежедневно. И странно: при её появлении Люся переставала капризничать, даже кушать начала понемногу, иногда даже можно было теперь увидеть в её руке зеркальце. Рассматривая себя, она приговаривала, проводя рукой по худым щекам:
— Ну и страшна же ты стала, Люська, смотреть противно!
Просила сестру:
— Дай мне серёжки.
Надевала украшения и качала головой:
— Чёрт, нет, не то...
Загадочно улыбалась мне:
— Правда не то?
Но быстро уставала, откидывалась на подушки, говорила задумчиво:
— В человеке должно быть прекрасно всё: и душа, и внешность... или как там? Не помню, и кто сказал — не знаю. Ничего-то я не знаю!.. Ты ведь, наверное, знаешь, Таня? Скажи, пожалуйста.
И я говорила:
— У Чехова, в «Дяде Ване»: «В человеке должно быть всё прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли»...
— Вот-вот: и душа, и мысли.
И вдруг спохватилась:
— А здоровье? Почему же нет главного — здоровья?..
Недолго продолжался этот подъём. Скоро Люсе стало совсем плохо. И уже бессильны были и медицина, и Оксана. Когда Татьяна Абрамовна хотела перевести Люсю в отдельную палату, Люся расплакалась. Напрасно уговаривала её врач, что в отдельной палате ей будет спокойнее, Люся поняла это как начало конца. И мы всей палатой уговорили Татьяну Абрамовну, чтобы Люсю оставили с нами.
Однажды я вернулась после обеда в палату раньше других. То, что я увидела, заставило меня застыть в дверях: Люся сидела в подушках, на лице её застыло странное, жуткое выражение, в одной руке её был стакан со сметаной, в другой булка, которую она запихивала в рот. Она увидела меня, но всё продолжала впихивать в рот сметану, хватала всё, что лежало, было у неё на тумбочке. Руки у неё дрожали, сметана стекала по губам, и она выкрикивала в промежутках между глотками:
— Неправда, я буду жить, буду, вот увидите!
Я выскочила из палаты.
Умирала Люся тяжело. Задыхалась, кислородные подушки сменяли одна другую, но уже не помогали, и Люся просила не отходившую от неё Татьяну Абрамовну сделать какой-нибудь укол. Сидела возле неё и Оксана. Она не позволила вызвать родителей. Сама она не плакала, держала в своей руке руку сестры и, не отрываясь, смотрела ей в лицо.
Перед самым утром, едва начало светлеть за окном, Люся повернулась к Оксане, сказала облегчённо:
— Всё кончено…
И вздохнула в последний раз.
Несколько дней после смерти Люси мы не могли прийти в себя. Нарушали порядок дня. Мы с Галочкой не расставались, как-то невольно жались друг к другу, мальчики понимали нас и, сопровождая в редких прогулках, в столовой, тоже больше молчали. За всё время пребывания в «Высоких горах» (я провела в больнице несколько месяцев) это был первый случай смерти. Ведь смерти Миши Сапелкина мы не видели, только слышали.


Глава 19

Время успокаивает и оглаживает всё. Понемногу и мы приходили в себя после смерти Люси.
Нас с Галочкой перевели на первый этаж, в двухместную палату. Здесь нам стало спокойнее, что и предполагала Татьяна Абрамовна, когда предложила нам «сменить обстановку».
Галочка поправлялась. Перенесённые страдания не были напрасными. Во всяком случае, Перцовский результатами был доволен. По-прежнему Галочка много времени проводила возле Стеши, помогала ей или вязала носки, сидя рядом. А вот мною ни Перцовский, ни Наталья Ивановна довольны не были: хотя я окончательно поправилась после плеврита и чувствовала себя неплохо, результаты операции были потеряны. Правда, процесс в лёгких на какое-то время законсервирован, но ведь всё это до любого неблагоприятного момента. Я терпеливо кололась антибиотиками и старалась ни о чём не думать.
А потом покинул больницу Женя Кувшинов — хоть в этой болезни судьба его пощадила. Он уходил, как сказала ему Софья Робертовна, «практически здоровым человеком». И все радовались за него.
Накануне его выписки мы с ним сидели в маленьком холле на 2-м этаже и разговаривали, вспоминали, как провожали шефа и других. Потом Женя сказал вдруг то, чего я от него совсем не ожидала: «Я очень благодарен своей жене. Ей много пришлось со мной вытерпеть. То, что со мной случилось — это последствие тяжёлой болезни. А мы с ней дружили ещё в школе. И она не отказалась от меня, когда я оглох... И поженились мы после этого. — Помолчал. — Ей тяжело со мной было, я ведь не сразу привык к своему недугу...»
После его слов мы некоторое время молчали. Раньше Женя никогда не рассказывал, как он стал глухим. То, что он сказал потом, было настолько для меня неожиданным, что я в изумлении подняла на него глаза.
— А всё же я бы смог её оставить... ради тебя, — и, опустив глаза, добавил:
— Но я никогда не смог бы оставить дочь.
Никогда прежде не говорили об этом, хотя о его отношении ко мне знала вся больница. Он ценил, что я вижу в нём только друга.
Когда он после этих слов поднял на меня глаза, в них были и улыбка и грусть.
— Да тебе это и не нужно!
Мне вспомнились мои первые ночи после операции, когда отходил наркоз и я металась от боли и бессонницы. Как, преступая все больничные запреты, возле меня сидел этот удивительный товарищ. Терпеливо поил клюквенным соком, поправлял постоянно казавшиеся неудобными подушки за спиной, а на мои капризы отвечал своими тут же сочинёнными смешными стишками: «Никого не слушает, ничего не кушает...»
Мы расставались ненадолго. Ведь до моей выписки из больницы Женя будет меня навещать каждую неделю. Будет приносить мои любимые мандарины и «Мишку косолапого». Щедрость души его присуща ему и во всём остальном.
Вот теперь нас осталось совсем немного. И мы так и держалась особняком от всех: Игорёк, Игнат и я. Иногда к нам присоединялся Ваня. У него, как и у всех студентов, начался учебный год. Он ни за что не соглашался брать академический. Память у него была феноменальная, упорству и желанию всё преодолеть любой позавидовать мог бы. Отдыхом для него были шахматы. В хорошие дни они играли с Игнатом во время прогулок. А мы с Игорьком шли рядом, не мешая, Игорёк теперь рисовал редко, и я подшучивала над ним, говоря, что, в отличие от Пушкина, его осенняя пора года не вдохновляет.
В этот день с утра, как ни в чём не бывало, словно не шёл всю ночь дождь, улыбалось солнце. Но это было ноябрьское солнце, и как бы ярко оно ни задавалось, согреть не могло. А на пандусе, нашем любимом месте, ветер гулял вовсю. Ведь деревья, ноябрём почти совсем оголённые, уже не могли сдерживать его злых порывов. Мы стояли вчетвером и смотрели на город. Был шестой час, конец рабочего дня, время, когда тротуары кажутся сплошной шевелящейся массой, трамваи, буквально облепленные людьми, похожи на движущиеся муравейники.
— С удовольствием бы потолкался сейчас в трамвае, даже в таком переполненном.
— А они, те, кто висит на подножках, наверняка завидуют тем, кто может обойтись без трамвая, — заметила я.
— Я т а м тоже предпочитал передвигаться на своих двоих, — сказал Игнат.
— Надеюсь, — съязвил Игорёк, — после этих слов ты не побежишь искать утешения т у д а, — и он кивнул головой в сторону летнего кино. Игнат не обиделся. Наоборот, рассмеялся.
— Представь себе, не пойду. И вообще больше не пойду.
— Наконец-то я слышу речь не мальчика, а мужа! Что же на тебя так повлияло?
— Да вы все, наверное, вспоминаете Барышева, Юзефа. Я каждый день вижу Ваню, да и вас с Таней. Разве этого мало? И может быть, я просто возвращаюсь к самому себе. Сколько месяцев я здесь! Когда-то Николай Алексеевич назвал мне такой срок, я чуть не свихнулся, теперь эти месяцы позади, и хотя потерян год учебы, я, кажется, приобрёл взамен что-то не менее важное. И я вовсе не считаю это время жизни потраченным впустую.
— А я ни один прожитый день, как бы он ни был прожит, не считаю пустым. Всегда что-то приобретаешь, даже — и это вовсе не парадокс — когда теряешь.
Он смотрел в сторону своими очень светлыми незрячими глазами:
— Понимаете, мне кажется, что не может человек до самого конца легко и гладко пройти свою жизнь. А если и бывает у кого так, я такому не завидую. Ничего он в жизни не поймёт, не оценит, да и не полюбит по-настоящему. Обязательно должно быть у человека, у каждого, какое-нибудь в жизни испытание, если хотите, в общем, такое стечение обстоятельств, при котором вся его человеческая сущность проверяется.
Хотя я никак на их разговор не отзывалась, но как внимательно я его слушала; может быть, даже мне он сейчас был нужнее, чем Игнату.
Последний свет уходил за крыши домов, уходить никому не хотелось. Приближалось время ужина. Наверное, каждый хотел бы запомнить эти минуты навсегда. Я запомнила.


Глава 20

В раннее ноябрьское утро — я всегда вставала рано и перед завтраком гуляла в парке — нас было мало, таких любителей ранних прогулок, особенно теперь, поздней осенью, когда зима уже ступила на порог. Никогда прежде не выходил по утрам в парк Игнат. А вот сегодня неожиданно встретила его на центральной аллее, и мы пошли вместе, молчали, может быть, он, как и я, вспоминал то, казалось, совсем близкое время, когда этот павильон перед старинным дубом был почти не виден за густой зеленью деревьев. Теперь деревья стояли совсем жалкие, лишь кое-где цеплялись за ветки бурые, съёжившиеся листья. Солнце то выглянет, посветит косо, нерешительно, и опять нырнёт в пухлые низкие облака. Но вот на клумбе перед павильоном ещё стойко, упорно держатся георгины: чёрно-вишнёвые, красные, сиреневые. Ночью их припугнула зима: надела на их гордые головки снежные береты. Но настало утро, увидела её проделку осень, собрала последние силёнки, подышала на цветы, и береты начали таять.
Мы долго стояли здесь, любуясь необычной картиной: цветы в снегу.
— Смотри-ка, а мир не без добрых людей! — гипсовую фигурку русалки кто-то заботливо покрыл больничным халатом.
Сколько потом я видела в разных санаториях эту обязательную принадлежность фонтана — русалку, а каждый раз вспоминала эту, в байковом больничном халате.
Сыростью веяло от зияющего дупла нашего знаменитого многовекового дуба. Не таким и он был летом, и дупло его манило тенью и прохладой. В этом дупле нас когда-то сфотографировал Саша Карасёв. Эта фотография сейчас лежит передо мной. Люся в нарядном гипюровом платье, роза в чёрных кудрях, я обняла её за плечи. Люся улыбается, в дупле мы поместились совсем свободно. Под этим дубом совсем недавно стоял бильярд. Под него под смех и шутки лезла проигравшая партию Люсе Инна.
Может быть, подобное чувство утраты времени ощущали все. И поэтому мы молчали и не двигались с места, поднялись по ступенькам на крытую веранду павильона — здесь тишина и запустение: пустые столики для шахмат и шашек, бильярд без шаров и киёв, в углу пианино — его ещё не унесли в особняк. Я подошла к нему, открыла крышку. Бедное старенькое пианино! На нём бренчали все кому не лень, в нём западали скрипичное «ми», басовое «фа». Тихонько заиграла Бетховена «Памяти Лизы». Подошёл Игнат, я хотела закрыть инструмент, но он попросил продолжать, и доиграла свою любимую вещь до конца.
— Не знал, что ты играешь. Почему ты не играла раньше?
— Играла иногда! Когда никого не было.
— Ты и говорить много не любишь, правда?
Пожала плечами.
— В конце концов, людям важнее, чтобы их слушали, — заметил Игнат, — а это, пожалуй, ты умеешь лучше других.
Спустились с веранды и снова пошли по центральной аллее. Обошли все наши любимые места: дуб Барьшева — здесь уже нет шезлонгов, а вокруг дуба — мокрые от талого снега листья. Мы подошли к дереву, хотя обувь наша сразу стала влажной. А вот беседка, где рисовал Игорёк. Мы и перед ней постояли. Мы словно прощались со всем. Как оказалось уже за обедом, это и было прощанием, только не для меня — для Игната. А сейчас мы поднялись на пандус. Игнат вплотную приблизился к ограде, крепко сжал чугунные перекладины:
— Крепкие, черти.
Потом заговорил:
— Никогда не думал, что эта тюрьма станет мне такой дорогой...
— Но почему «тюрьма»? — возмутилась я. — Тебе только двадцать два — время, когда человеку под силу всё, во всяком случае, многое. И ты не один...
— Да, да, прости! Но я совсем не в этом смысле употребил слово, может быть, это выплеснулись из меня остатки пессимизма. Но, поверь, я сейчас полон решимости сопротивляться. Изо всех сил сопротивляться. Ведь не зря же я прожил здесь эти пять месяцев. Сколько разных увидел людей, так же, как и я застигнутых этой болезнью. И ведь большая их часть практически выздоравливает. Так чем же я хуже?
И, встретив мой улыбающийся взгляд, смутился:
— Что, книжно говорю?
— Да нет, какая разница «как», важно ведь «что». Просто мне приятно это слышать, ведь теперь с тобой в «равных весовых категориях». Так, кажется, это у вас в боксе называется?
— Неужели и ты духом пала?
— И раньше не очень им крепка была, особенно в первые дни здесь. Потом успокоилась, поверила, что выкарабкаюсь, да и сейчас ещё не теряю надежды, не могу поверить, что жизнь предаст меня.
Несколько минут Игнат смотрел на меня молча, удивлённо. Потом опять взялся за чугунную решётку:
«Не всем людям счастье дано,
И в том жизни зло.
Но каждый стремится что-то обнять,
Чтобы сказать: «моё»...
И добавил что-то ещё из того цикла, что когда-то с Барышевым сочиняли. Вернее, сплетали.
Я рассмеялась:
— Да здесь, в «Высоких горах», просто поэтический дух какой-то витает. Все сочиняют стихи!
— А кто — все?
— Женя Кувшинов.
— Ну, над ним не дух, а любовь витала.
Я покраснела. Господи, здесь все всё знают.
Игнат оторвался от ограды, повернулся ко мне:
— Знаешь, теперь всегда, когда я услышу Бетховена «Памяти Лизы», я буду вспоминать тебя.
— А без Бетховена? — вырвалось у меня.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, мне даже показалось — с нежностью.
— Ты... Ты — удивительная. Потом добавил: — Я никогда этих дней не забуду.
Потом мы снова ходили по парку, задержались у навеса, где сейчас не было «старичков», остановились, и Игнат сказал:
— А помнишь, тогда?.. — Нам обоим было понятно это «тогда». — Я ведь тогда не остался играть.
— Знаю.
— Тот разговор... Это твои слова тогда всколыхнули во мне. И не только твои. Все вы на меня давили, давили, — задумался, потом продолжил, — кажется, больше всех Игорёк на меня давил, — усмехнулся:
— Этот пятнадцатилетний мальчик кое в чём гораздо мудрее меня. Или умнее...
Кстати, этот мальчик (он слово «мальчик» сказал с нажимом), когда мы недавно проходили под окнами нашей палаты, прилепил свой нос к стеклу. С чего бы это?
Теперь я усмехнулась:
— Ты что?
Приближалось время завтрака, мы заканчивали очередной круг по парку. И когда, направляясь к особняку, проходили опять мимо фонтана с русалкой, халата на гипсовой фигурке уже не было. Вынырнуло из-за облака солнце, оглядело сверху парк и заторопилось к другому серому облаку. Отправились и мы в столовую.


Глава 21

А через несколько часов в столовой во время обеда мы услышали неожиданную новость.
Уже разносили «второе», а Игната всё не было. После того, как выписались Юзеф и Инна, мы сидели за столом все вместе: Игорёк, Ваня, Игнат и я. Я спросила Ваню, не знает ли он, в чём причина такой задержки Игната?
— Его вызывал к себе Самочатов. Может, задержал?
Игнат пришёл, когда мы уже заканчивали обед, мрачный, молчаливый, буркнул, ни на кого не глядя:
— Приятного аппетита!
Все тоже молчали, ждали, что он скажет. А он не торопился. В молчании и ожидании прошло минут пять.
Игнат сказал, усмехнувшись:
— Можете поздравить: опередил я вас, покидаю сию приятную обитель!
Так не сообщают хорошие новости, и мне стало не по себе.
— Значит, всё же опередил? — словно не замечая интонации, с какой было это сказано, спросил Ваня.
— Да, с той только разницей, что, хотя и немного позже меня, вы вернётесь в свои университеты, а я только меняю место жительства.
Ох, с какой же наигранной небрежностью это было сказано! И эта усмешка, ирония... Что за ними?
— Рассказывай толком! — потребовал Ваня.
Игнат рассказал:
— Отказывается от меня Самочатов. Передаёт в институт фтизиатрии, в Одессу. Больница, к тому же санаторного типа. А в институте и методы, и всё прочее — новейшие, часто вводящиеся в практику лечения туберкулёза впервые... А у меня не совсем обычная форма болезни, да, да, так и сказал: не-о-быч-ная! Короче, предстоит мне теперь послужить в медицине подопытным кроликом. Ну что ж, хоть в таком качестве послужу науке.
— Перестань! — не выдержала я. И Игнат замолчал.
О, как не был он сейчас похож на того, утреннего, полного здравого смысла и оптимизма! Сказал тихо:
— Не бойтесь, переживу. А может, и выживу.
Заговорил Ваня:
— Вот чего я в тебе не терплю, так это твоей иронии. Что ты ею прикрываешь? Я вообще не понимаю, что особенного произошло? Переводят в институт фтизиатрии, куда многие просто стремятся попасть. Да, конечно, там не будет санаторной, домашней обстановки, да, трудно менять привычное, но ведь Самочатов абсолютно прав: и силы медицинские и всё прочее там сильнее, радоваться надо, что лечить собираются, а не списывать!
— Может быть, ты и прав, хотя я понимаю, что ты меня хочешь утешить.
— Утешить? — возмутился Ваня. — Кому кого утешать?..
— Прости, — пробормотал Игнат.
Таким был этот обед. Уже давно опустела столовая, столы все были убраны, а мы всё не расходились.


Глава 22

Вот Игнат стоит в вестибюле в накинутом поверх костюма белом халате, перед широким лестничным маршем, застланным ковровой дорожкой. Сверху смотрит на нас, разинув широко стеклянную пасть, большая зелёная лягушка, которая когда-то, много месяцев назад, так поразила меня в день поступления сюда. Кто-то всунул в эту пасть синюю астру. Синий цвет — цвет печали. В этом накинутом на плечи халате вид у Игната уже не «здешний». Он был уже далёким, хотя ещё и рядом. Почему он в халате? Он только что заходил в палату к Ване, которого недавно «заливали маслом». После этой процедуры надо немного полежать, это его последняя заливка перед выпиской. Так что через несколько дней мы расстанемся и с ним. Прощаясь с Ваней, Игнат здорово бодрился.
— Что ж, — говорил он, — солидный кусок жизни здесь оставлен. И не только по времени. Он сроднил всех нас. Но ничего, мир тесен! А для нас, «тубиков», как назвал нас всех кто-то, особенно тесен: в каком-нибудь лечебном учреждении опять сведёт нас судьба.
— Зачем же в лечебном учреждении? — возразил Ваня, — мы ведь в одном университете, — и, склонив голову к плечу, спросил лукаво:
— Или уже погасла лучинка?..
Игнат улыбнулся, сжал Ванину руку:
— Жив, жив Курилка!
Подошла сестра-хозяйка, и Игнат отдал ей халат. Всё, пopa идти к проходной. Этот прощальный ритуал на этот раз мы совершаем втроём. Опускаемся с парадного крыльца особняка, здесь Игнат остановился, посмотрел на добродушные морды чугунных грифонов, усмехнулся:
— Прощайте, демоны моей болезни!
Обвёл взглядом сквер, клумбы с поникшими головками астр — одолели утренние морозы. Мне было не по себе и не хватало Вани. Его незрячее присутствие так всегда ободряло! Игорёк пытался выговаривать какие-то нарочито лихие фразы о «широком мире», о будущих встречах, но они звучали фальшиво, и он вскоре замолчал.
Приближаясь к проходной, Игнат засуетился, забеспокоился, заторопился. Мы его понимали, растягивать последние минуты для всех было тягостно. Игнат крепко обнял Игорька:
— Надеюсь, встретимся!
Игорёк хорохорился, а глаза были грустными — конечно, они здорово привыкли друг к другу.
Потом Игнат повернулся ко мне. Он не знал, как со мной проститься, смущённо протянул руку, лишь в последний момент, уже ступив на порог проходной, вдруг вернулся, наклонился ко мне, быстро поцеловал в щёку и, уже больше не глядя на нас, сделал шаг за проходную. Вахтёр не сразу закрыл за ним дверь, привык, что провожающие долго смотрят вслед уходящему. Вот и мы с Игорьком всё ещё стоим перед открытой проходной. Уже фигура Игната скрылась за поворотом переулка, уже вахтёр пьет чай из термоса в своей каптёрке, а мы стоим у решётки забора и смотрим в этот переулок-аппендикс. Oн такой маленький, узкий и совсем пустынный, потому что был тупиковым и вёл только к нашей больнице.
Когда я осталась одна, я почувствовала себя неприкаянно. Посидела минуту на стуле, пересела на кровать, ещё немного посидела, встала, подошла к окну, прислонилась лбом к стеклу. Вдруг вспомнилась почему-то Люся, её смеющееся лицо внутри дупла векового дуба, потом искажённое страхом близкой смерти, когда она запихивала в рот булку со сметанoй. Поскорее вытеснив это жуткое видение, стала думать о Барышеве, Юзефе. А подсознание — вдруг я останусь в «Высоких горах», давно, на много лет, будто всегда была здесь, a настоящая жизнь где-то очень далеко. Вдруг увидела на своей тумбочке георгины, те самые, которые сорвал Игнат. Там, в сквере, они скорчились от холода... А здесь — живые и яркие. Так же неожиданно от по-летнему приветливых цветов полегчало у меня на душе.
Теперь мы ходили по аллеям парка вдвоём с Игорьком. Ване в шахматы играть теперь не с кем — Игорёк без доски не умеет. Галочке уже сделали последий этап операции, и она в эти осенние прохладные дни в парк не выходит. Мне можно, я уже всё оставила позади — и операцию и плеврит.
По утрам дорожи парка покрыты снегом. Он хрустит под нашими шагами упруго. Пусто теперь в парке, все больше по палатам. Вдвоём меряем расстояние от веранды до пандусов и обратно. К ограде не подойти — здесь нет асфальта, мокро от стаявшего снега. Мы смотрим на город издали.
Когда Софья Робертовна сообщила Игорьку о выписке, он даже не обрадовался. За последнее время мальчик сильно привязался ко мне. Из «старой гвардии» мы остались одни и поневоле вместе. Нам не хотелось новых привязанностей. И мы, разговаривая, постоянно обращались друг к другу:
— А ты помнишь...
Я говорю Игорьку, узнав о его выписке:
— Это ведь это здорово, ты не пропустишь учёбу, будешь вместе с однокурсниками.
— Я буду далеко от тебя...
Игорьку шестнадцать лет, и его отношение к себе я не воспринимала серьёзно. А может быть, потому, что постоянно думала о другом. И ещё: мне теперь хотелось поскорее выписаться, покинуть «Высокие горы», где всё стало уже не «нашим». Новые лица, новые жизни, новые истории болезней. Да и что мне оставалось здесь делать? Консервативное лечение можно продолжать и дома. Пора думать о том, как жить дальше, как продолжать учёбу. Теперь часто в ходу новое слово — «реабилитация». Наверное, после месяцев больницы и я теперь нуждаюсь в реабилитации. Скоро я это очень почувствую.
Меня выписали перед Новым годом. Казалось, это было долгожданной радостью, я действительно радовалась возвращению в «большую жизнь». Но оказалась не у дел — академический отпуск, целые дни одна. Слоняюсь по московским улицам, о чём так мечтала когда-то, стоя у чугунной ограды больничного парка.
Ну вот он передо мной: иди, толкайся среди людей, хочешь — катайся в метро, троллейбусе...
Скоро Новый год. Наш Арбат битком забит озабоченными хлопотливыми предпраздничными заботами людьми. Они вываливаются из дверей магазинов, обвешанные сумками, они толкают тебя со всех сторон, они всё спешат, опешат, спешат... И ты одна никуда не торопишься, на тебе не висят никакие покупки. И им, этим торопящимся, усталым людям нет никакого дела ни до тебя, ни до твоих переживаний. Арбат залит огнями — ведь в четыре часа дня уже темно. Кажется, огни уличных фонарей, светофоров, праздничной иллюминации слились с огнями звёзд на небе. Ты среди всего этого сверкания и густого, бесконечного людского шествия ощущаешь себя крошечной ненужной мошкой. Ты от всех оторвана, ты заблудилась, и тебя никто и ты никого не можешь найти.
Раз в неделю ко мне приезжает, Игорек. У него всегда уже есть билеты в кино или театр. Я не могу его обидеть, отказавшись. Да мне и не хочется отказываться. Он — это какая-то связь с прошлым, от которого я ещё не могу оторваться. Ох, как много в эту зиму мы посмотрели о ним фильмов и спектаклей. И часто бывал у меня Женя Кувшинов. Мы сидели с ним у нас на Сивцевом Вражке, пили чай с «Косолапым мишкой» и «трюфелями» — дешевле конфет он никогда не носил. Говорили, говорили, говорили.
Валя вся в делах: работала, училась.
А вот об Игнате никто из нас ничего не знал.
Шло время, я лечилась таблетками, кололась, но особого улучшения не было.
Мама поила меня козьим молоком, пареным с овсянкой. Потом объявился в Подмосковье чудо-лекарь от нашего недуга — тайнинский знахарь, и лёгочные больные ринулись к нему за излечением. К нему было настоящее паломничество. Добыл снадобье и мой отец. Не интересны подробности. Важно, что после месячного приёма его (была это отменная гадость) я пошла в «Высокие горы» на консультацию. Меня крутили-вертели на рентгене Перцовский с Натальей Ивановной. После осмотра и выслушивания Перцовский долго смотрел на меня, потом сказал:
— Даже не верю, что это ты, Татьяна, что это твои лёгкие!
Сразу должна сказать, что препарат этот помог далеко не всем. Просто на сей раз чудо было сотворено со мной. Ведь происходят же чудеса время от времени.
А весной мне достали путёвку в Крым. Два месяца провела я в одном из лёгочных санаториев Ялты. Два самых лучших месяца года. Я была в Крыму впервые. И всё меня здесь и восхищало и удивляло. Именно тогда я полюбила Крым сразу и навсегда. И именно здесь, в Ялте, я нашла свою судьбу. Но это уже другая повесть, другой кусок жизни. А в то время...
Именно в то время и встретились мы снова с Игнатом. Встретились неожиданно, но не случайно. И расстались, теперь уже навсегда. И вот это было неожиданностью. Наверное, для нас обоих. Потому что, если бы кто-нибудь в то время сказал, что наша встреча окажется такой, я бы не поверила никогда. И не поверил бы Игнат, иначе бы этой встречи не искал.
Был яркий солнечный день конца апреля. Всё восхищало и радовало: солнце, экзотика природы юга, красота старинного парка санатория, воздух, настоянный ароматами расцветших магнолий, орхидей, акаций, и над всем этим великолепие, безумолчное щебетание птиц. Я уже заканчиваю первый месяц пребывания в санатории, а всё не могу привыкнуть ко всей этой красоте. Выхожу с утра в парк и... опять любуюсь, наслаждаюсь, вдыхаю с восторгом и изумлением, как в первый день. И ещё с грустью. Так много новых впечатлений, новых друзей, а сердце возвращается в «Высокие горы», к старым друзьям.
А сейчас мы только что вернулись с экскурсии на Aй-Петри, скоро обед. Только что зашла в палату умыться и отдохнуть. И вдруг кто-то открывает дверь и сообщает:
— Послушай, к тебе пришли, уже около часу дожидается.
Кто может ко мне прийти? Кто может меня дожидаться в тысячах километрах от Москвы, дома?..
Я выхожу на веранду. Никого не вижу и спускаюсь в парк. Действительно, на скамейке, под кипарисом, кто-то сидит. Я спускаюсь ещё на одну ступеньку, и нога моя застывает в воздухе: со скамейки поднимается навстречу, мне улыбается... Игнат! Это было как удар грома в ясный день. А в его глазах серое сияние, что-то изменилось в его лице, и я не могу понять что. Только потом пойму: изменилось выражение лица — исчезла угрюмость, нет того всматривания в себя, которое постоянно было у него. Мы оба смущены. Я рада? — Не знаю. Пока испытываю только два чувства: изумление и смущение, даже слова вымолвить не могу. Игнат понимает моё состояние и объясняет:
— Я оказался в Крыму, всего в нескольких километрах от тебя, тоже в санатории. Адрес твой узнал от Игорька.
Мы идём в глубину парка, поднимаемся на обрыв, где развалины старого замка. Садимся на скамейку, у самого края обрыва. Внизу, у наших ног — парк нашего санатория, корпуса. Там слепящее солнце, разноцветье платьев, панам, соломенных шляп, доносятся голоса и смех. Здесь, на обрыве, тихо, здесь всегда глуховато, и тень, и немного таинственно. Поэтому я и любила здесь бывать. И здесь я так много думала об Игнате!.. Но вот он здесь, рядом, совсем близко, и плечи наши соприкасаются, и глаза смотрят в глаза. Ещё вчера я думала, что умру от счастья, если когда-нибудь такое случится.
Игнат спрашивает меня о здоровье, радуется моему «практическому» выздоровлению. Я, в свою очередь, интересуюсь его делами. Я тоже радуюсь, что дела его пошли на поправку, что осенью он возвращается в университет. Игнат решается обнять меня за плечи, несмело привлекает к себе. Говорит, что так долго ждал нашей встречи, что только потом понял, как я ему необходима. Я молчу. Я словно застыла. И только внезапно, с какой-то странной усталостью думаю: «поздно... слишком поздно ты это понял». Да и я понимаю это только сейчас — перегорело. Наверное, так бывает, когда очень долго чего-то ждёшь, очень-очень и долго-долго. И когда это приходит, оно уже и не радует и не волнует. И то, что почувствовала я, сразу передалось Игнату. Он снял с моих плеч обнимавшую меня руку, отстранился... Наступило неловкое молчание.
Мне до сих пор вспоминается, как скованно, как принуждённо, как смущённо провели мы следующие несколько минут нашего свидания. Игнат заторопился на автобус. Потом эти бодрые, фальшивые фразы: «до скорого», «обязательно увидимся в Москве». Но оба знали, что не будет ни «скорого» ни «обязательного», ни в Москве и нигде, то всё, что было, что могло быть, осталось в «Высоких горах», и оставили его там навсегда. Не поняли и опоздали. Вернее, не понял и опоздал Игнат. И именно поэтому сейчас, в окружении цветущей, до умопомрачения прекрасной и благоухающей красоты Ялты, я не ощущаю ничего, кроме потери и пустоты.
Я села на скамейку под кипарисом. Рядом цветущие кусты жёлтой акации, снежно-белого жасмина и нежно-розовой орхидеи, за ними выглядывают глянцевые, цвета слоновой кости цветы магнолии. Как дурманящее они будут пахнуть вечером! И кругом кипарисы, их стройные пирамиды уходят верхушками в яркую синеву неба. Всё это для наслаждения, для любви... Меня позвали от корпуса:
— Таня! Пора в столовую!
Я встала. Подняла глаза к обрыву, туда, где совсем недавно сидела с Игнатом. Там было пусто и, как всегда, таинственно. Туда мало кто ходил. Немногих привлекал к себе запущенный уголок парка с развалинами старинного замка. Больше и я туда не поднимусь, мне тоже больше не хочется ни в их тень, ни в их нелюдимость. Прощайте, «Высокие горы», теперь навсегда.

 

Эмилия Зыкова
г. Москва, Россия

/Опубликовано: "Махаон", выпуск 2012 г./