ЛiПро

ЗОГО Лiричний простiр

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта

Мироносица (рассказы)

Печать

Баба Лида


Сегодня опять в почтовом ящике вездесущего интернета будет лежать очередное письмо от моей незримой собеседницы. Каждый понедельник она присылает мне послание с четко пронумерованными пунктами вопрошений, без решения которых, по ее мнению, идти в храм Божий и молиться не надобно.
— Вот докажите мне, что Бог точно есть и в нашей жизни участвует, тогда и пойду я в Вашу церковь.
Уже больше года объясняю, рассказываю, растолковываю. Тщетно. Ворох вопросов не уменьшается, и порой, мне кажется, что испытывает мою веру и знания не симпатичная собеседница, смотрящая на меня с присланной фотографии распахнутыми карими глазами, а какая-то корпорация атеистов, иноверцев и бесенят. Да и как иначе думать, если этот непрекращающийся экзамен не имеет границ ни в науках светских, ни в богословских?
Наверное, давно надо было прекращать этот бесконечный диалог, где не может быть победителя, но каждый раз очень хочется показать и растолковать, что есть рядом с нами то и Тот, что не подвластно нашей логике и окончательному пониманию. Кажется — еще один штрих, одно предложение, один пример, и станет ясным: без веры и Бога нет полноценного человека; но то, что очевидно для меня, не понимается и не принимается.
Уже несколько раз решал остановить этот разговор и остановил бы, но последняя тема затянувшейся беседы заставила продолжить. Вопрос-то от невидимой собеседницы (или собеседников?) всех касается. И меня, и моих прихожан, и каждого из вас, читающих.
Аккурат перед Троицей, когда зашла речь о поминальной родительской субботе, тут же и очередное утверждение-вопрос появился:
— Какое у вас может быть «человеколюбие», если вы просите Бога от смерти внезапной избавить и страдание проповедуете?
Собрался уже целый трактат написать, где по полочкам ответ разложить, да звонок из села недалекого помешал. Звали меня к бабе Лиде. Исповедать ее, причастить да пособоровать. Умирать старушка собралась и священника к себе потребовала, а так как последние два десятка лет именно я у нее в качестве духовного пастыря числился, то и ехать мне.

* * *
Баба Лида — человек неординарный. Особенность ее в том, что она, напрочь игнорируя свои преклонные годы и болезни, каждое утро намечала дневные планы, выполнить которые и молодице не так-то просто. К вечеру, когда становилось ясно, что всего не переделаешь, она, еле волоча ноги, шла к своей корове Зорьке, которой в процессе доения и жаловалась на всевозможные обстоятельства, помешавшие ей осуществить намеченное. Корова исправно, сочувственно внимала бабушкиным рассуждениям и всегда стояла при данном разговоре смирно, поглядывая на свою хозяйку грустно-понимающими глазами.
Корове было сложнее, потому что она ежедневно выслушивала свою хозяйку, а мне проще, так как эти же сетования старушка выкладывала по субботним вечерам, после всенощной, на исповеди. Исповедовалась и причащалась баба Лида в последнее время еженедельно, так как уже лет десять ожидала смерти, к которой у нее было особое отношение. Она с ней даже разговаривала, причем этот разговор всегда велся в тоне уважительном и был абсолютно конкретным.
— Ох, смертушка моя, ты придешь, а у меня капуста в подвал не прибрана и бельишко не переглажено.
Лишь перед летним приездом многочисленных внуков и внучек в ее обращении к грядущей посетительнице проскальзывали приказные интонации:
— Ты, смертушка, погоди ко мне торопиться. Позже погостишь. Не надобно до смерти онуков пугать.
Своим детям и мне баба Лида давно дала распоряжения, как ее хоронить, во что одеть, чем поминать и кто все должен организовывать. Организаторы по разным причинам иногда переизбирались, но распорядок будущих похоронных действий бабушка не меняла, лишь постоянно отшлифовывала детали.
Увидев у меня разноцветный на глянцевой бумаге листок с разрешительной молитвой для чтения над усопшими, баба Лида долго его рассматривала, вздохнула и, отложив в сторону, приказала:
— Ты, батюшка, с этой новой подорожной (так эту молитву в народе зовут) меня не хорони. У меня своя в сундуке лежит. Я ее еще в старом храме купила и для себя берегу.
Старый храм закрыли, а затем разрушили еще в начале 60-х, при последних хрущевских гонениях. Как ни считай, но получалось, что моей прихожанке в то время лет тридцать было, не больше. Удивился я, да и спросил старушку:
— Баб Лид, это что же получается — ты еще молодой была, а уже к смерти готовилась?
— А как же к ней не готовиться, батюшка? Она ведь никого не минует и норовит неожиданно прийти. Вот как ты себя чувствуешь, когда гости нежданные явятся? — спросила старушка и сама же ответила. — Оно хоть часто нежданный гость лучше двух жданных, но плохо, когда не прибрано и не приготовлено.
Это рассуждение бабы Лиды меня окончательно добило, так как, даже пребывая в священнической стати, о нежданных гостях у меня иная поговорка в голове вертится, еще со времен татаро-монгольского ига образовавшаяся. Да и думать повседневно о собственной смерти, что и Отцы святые советуют, далеко не всегда получается.
Вот поэтому ехал я к позвавшей меня старушке не только службу Божию отслужить, но и взглянуть на бабушку. Что греха таить? Хотелось увидеть, как она встречает ту, с кем и нам встреча предстоит.

* * *
Баба Лида, еще более высохшая после последнего нашего свидания, лежала в «парадной» зале своей хаты, как и положено, под иконами, на высоких подушках. Моему приезду обрадовалась и все полтора часа службы все пыталась мне помогать молитвословия читать да тропари положенные петь. Когда же причастил старушку, велела она внучке стул рядом с собой поставить и меня на него усадила.
— Ты уж не торопись, батюшка, выслушай старую. Может быть, на твоей священнической должности и пригодится то, что я тебе расскажу.

Когда отец мой умер, нас у матери трое осталось. Я — самая старшая. В восемнадцать Феденьку своего встретила, замуж вышла. Только начали мы с Федором жизнь семейную, как и мать к отцу отправилась, оставив нам и сестричку, и братика младшеньких.
А я ведь молоденькая еще была, да и своего ребеночка уже ожидала, когда мама померла. Трудно было. После войны сытыми редко ходили. За трудодни в колхозе лишь продукты давали, а их на четыре рта и на месяц не хватало, только свой огород да коровка спасали.
Родился у меня мальчонка, первенец. Слабенький. Батюшка его на третий день окрестил. Иваном назвали. Боялись, что и недели не проживет, а он целых сорок дней протянул…
Обозлилась я тогда на всех. В церковь пошла и на исповеди злобу свою высказала. Всем досталось. И властям, и священнику старенькому, и даже Богу. Молодая была. Глупая.
Батюшка меня выслушал да и говорит:
— Знаешь, Лидушка, Бог, видно, посмотрел на семейство ваше, на сестру твою и брата, которые только-только в рост пошли, взрослеть начали, и помочь вам решил, чтобы сил у вас хватило да хлеб каждый день на столе был. Вот и забрал к себе Ванечку, в ангелы Свои определил.
Я молча слушала, плакала. Хотелось мне со священником согласиться, да вот только обидно было, что сыночка моего Бог забрал, несправедливо как-то.
Батюшка же руку свою, тоненькую такую, каждую венку на ней видно, на голову мне положил и добавил.
— Знаешь, дочка, Бог ведь больше всего человека любит. Он для того нас создал, чтобы мы жили в любви, радости да согласии. Он каждого бережет. Когда же видит, что сами не справляемся, то помогает. Смерть ведь тоже Он посылает, когда она необходима. Так что ты Бога не ругай и смерть не проклинай. Нарожаешь еще себе и Федору твоему детишек, а пока о брате с сестрой заботься.
А еще, — батюшка заглянул мне в глаза, — ты на жизнь-то не серчай. Люби ее, Богом данную. Тогда и смерть погодит к тебе приходить, и все, что нужно исполнить, ты сделаешь.

* * *
Закончила свой рассказ бабушка Лида, и хотя не окреп ее голос и остались такими же холодными руки, мне было абсолютно ясно, что выполнила моя прихожанка наказ того старого священника. Любила она жизнь, старалась беречь ее так, чтобы и Бога не гневить и смерти не бояться.
И этот мой вывод правнук бабы Лиды подтвердил. Он неожиданно материализовался откуда-то сзади, взял меня за руку, а сам к прабабке своей обратился:
— Ба, а можно я батюшке нашего маленького теленка покажу? — И, получив согласие, потащил меня в хлев — теленка показывать.
Жизнь продолжалась.



Мироносица


«Камень на душе» — знакомо выражение? Наверное, каждому слышать приходилось, да и испытывать. Духовная боль — она всех болей больнее, но особенно тяжко страдание, когда, кажется, нет выхода, когда не видно просвета, когда как будто весь мир ополчился против…
Именно отсюда и бытует — «Беда одна не ходит».
Как ни странно, но мужественные, сильные и ловкие представители пола сильного пасуют в этой ситуации чаще. Они могут действовать, бить кулаками, решать сверхсложные логические задачи, но противопоставить что-либо реально исполнимое духовной катастрофе и душевному испытанию им часто не удается.
И здесь появляется женщина.
Помните евангельский путь жен-мироносиц ко гробу Господню? Они идут, взяв необходимое для погребения благовонное миро, но совершенно не заботятся, как они вообще-то проникнут в гроб ко Христу. Ведь он завален камнем. Идут и думают: Кто отвалит нам камень от двери гроба? (Мк. 16, 3)
Им ведь не под силу даже сдвинуть этот камень, не то что его «отвалить», но они идут и знают, что не может не совершиться дело нужное, дело Господне.
Мужчина так просто не пойдет. По крайней мере, он позвал бы друзей, рычаг сделает какой-то, ломик возьмет и, скорее всего, опоздает…
Потому что на себя только надежда и о себе упование. Женская же душа иная.
Это не тот «авось» русский. Нет, не он. Тут другое. Вера в то, что благое не может не совершиться. Поэтому и идут жены-мироносицы к замурованному гробу Господню, а за ними и все наши бабушки, сестры и матери…

* * *
Ефросинью Ивановну все звали «баба Фрося». Даже сынок ее, неугомонный приходской зачинатель всех нововведений и участник каждого приходского события, в свои неполные шестьдесят именно так и величал свою родную мать.
Мужа баба Фрося похоронила еще при развитом социализме и, показывая мне его фотографию, гордо прокомментировала, что он у нее был красавец с бровями, как у Брежнева. Брежневские брови унаследовали и три ее сына, за одного из которых — «неугомонного Петра» — я уже сказал, а двое иных нынче за границей проживают, причем один рядышком, в России, а другого в Чили занесло.
Как-то баба Фрося, подходя к кресту, совершенно неожиданно и безапелляционно сказала:
— Давайте-ка, отец-батюшка, ко мне додому сходим, я вам старые карточки покажу. Вам оно полезно будет…
Отказывать бабе Фросе — только себе во вред, поэтому, отложив все намеченное, поплелся я после службы за бабушкой на другой конец села, философски размышляя, что это бабкино «полезное» мне точно ни к какому боку припека, но идти надобно на глас зовущий.
Жила баба Фрося в старой «сквозной» хате, т.е. в центре хаты — вход в коридор с двумя дверьми. Одна дверь, направо — в горницу, за которой прикрытый шторами зал; другая, налево — в сарай с сеном, дальше куры с гусями, а затем и свинья с коровой, друг от друга отгороженные. Все под одной крышей.
Смахнув несуществующую пыль со стула, который точно старше меня по возрасту раза в два, усадила меня бабушка за стол, покрытый плюшевой скатертью, в центре которого стояла вазочка с искусственными розами. Вся обстановка в зале — своего рода «дежа вю» времен моего детства, причем мне нетрудно было предугадать даже альбом, в котором будут фотографии. Именно таким он и был: прямоугольный, с толстыми с рамками листами и московским Кремлем на обложке. Фото, пожелтевшие от времени и обрезанные под виньетку, шли последовательно, год за годом, прерываясь советскими поздравительными открытками.
В конце альбома, в пакете от фотобумаги, лежало то, как я подумал, ради чего и привела меня баба Фрося домой. Там были снимки старого, разрушенного в безбожные хрущевские семилетки храма, наследником которого и является наш нынешний приход.
Деревянная однокупольная церковь, закрытая впервые в 40-ом, затем открытая при немцах в 42-ом и окончательно разобранная в конце шестидесятых, выглядела на сереньком фото как-то печально, неухоженно и сиротливо.
— Ее уже тогда закрыли, — пояснила баба Фрося. — Это мужик мой снимал — перед тем как зерно из нее вывезли и разобрали по бревнышкам.
На других фото — прихожане. Серьезные, практически одинаковые лица, большинство старенького возраста, сосредоточенно смотрят из своего «далеко», и лишь на одной из них они вместе со священником, облаченным в подрясник и широкополую шляпу.
— Баб Фрось, а куда батюшку тогда отправили, когда храм прикрыли?
— Так он еще почти год тут пожил, дома крестил и к покойникам ходил отпевать, а потом его в Совет районный вызвали, а на следующий день машина подошла, погрузили вещички — и увезла его, — поведала старушка. — Говорят, на родину поехал, он с-под Киева был. Бедный.
— А чего «бедный»?
— Так ему тут житья не было, — ответствовала баба Фрося. — Последние два года почти весь заработок отбирали в фонды разные да в налоги. По домам питался. Матушка-то у него, сердешная, померла, когда его по судам таскали.
— По судам?
— Эх, мало ты знаешь, отец-батюшка, — продолжила баб Фрося. — На него тогда донос написали, что он в церкви людей призывал облигации не покупать.
— Какие облигации?
— Займы были такие, государство деньги забирало, обещалось вернуть потом.
Облигации я помню. У родителей большая такая пачка была. Красные, синие, зеленые. На них стройки всякие социалистические нарисованы были.
— А что, батюшка действительно против был?
— Да что ты! — возмутилась баба Фрося. — Ему же просто сказали, что он должен через церковь на несколько тыщ облигаций этих распространить, а он и не выполнил. Кто ж возьмет то, когда за трудодни в колхозе деньгами и не давали.
Пока я рассматривал остальные снимки, баба Фрося, подперев кулачком седую голову, потихоньку объясняла, кто и что на них, и все время внимательно на меня смотрела. Меня не покидало ощущение, что главное она еще не сказала, и эти фото и ее рассказы — лишь прелюдия к иному событию.
Так оно и случилось.
Баб Фрося вздохнула, перевязала платочек, как-то более увереннее умостилась на стуле и спросила:
— А скажи-ка ты мне, отец-батюшка, церквы закрывать еще будут?
— Чего это вы, баб Фрось? Нынче времена не те…
— Кто его знает, кроме Бога никому ничего не известно, да и вон и Марфа все талдычит, что скоро опять гонения начнутся.
— Баб Фрось, — прервал я старушку, — у Марфы каждый день конец света. И паспорта не те, и петухи не так поют, и пшеница в клубок завивается…
— Да это-то так, я и сама ей говорила, что не надо каждый день себя хоронить.
Баба Фрося как-то решительно встала со стула, подошла к стоящему между телевизором в углу и сервантом большому старому комоду. Открыла нижний ящик и вынула из него укутанный в зеленый бархат большой прямоугольный сверток. Положила на стол и развернула…
Предо мной была большая, на дереве писанная икона Сошествия Святаго Духа на апостолов. Наша храмовая икона…
— Это что — оттуда, со старого храма? — начал догадываться я.
— Она, отец-батюшка, она.
— Баб Фрось, что ж вы раньше ничего и никому не говорили? — невольно вырвалось у меня.
— А как скажешь? Вдруг опять закроют, ведь два раза уже закрывали и каждый раз я ее уносила из церквы, — кивнула на икону бабушка. Что ж, опять воровать? Так у меня и сил больше тех нет.
— Как — воровать?
— А так, батюшечка. Когда в первый раз храм-то закрыли и клуб там сделали, уполномоченный с района решил эту икону забрать. Куда — не знаю, но не сдавать государству. Номер на нее не проставили. А ночевать у нас остался.
— Ну и?
— Ночью я ту икону спрятала, а в сапог ему в тряпочке гнездо осиное положила. Он от боли и икону искать не захотел. Хоть и матерился на все село…
— А второй раз, баб Фрось?
— Второй тяжко было. Мы с мужиком-то, когда храм-то опечатали уже, ночью в окно церковное, как тати, влезли и забрали икону. Окно высоко было, — продолжала рассказ старушка, — я зацепилась об косяк и упала наземь, руку и сломала.
— И не узнали?
— А как они узнают? — хитро усмехнулась баб Фрося. — Когда милиция к нам пришла, муж мой уже меня в район повез, в больницу — перелом-то большой был, косточки выглянули… А детишки сказали, что я два дня назад руку сломала. Вот она, милиция-то, и решила, что с поломанной рукой я в церкву не полезла бы. Хоть и думали на меня.
…Мне нечего было сказать. Я просто смотрел на бабу Фросю и на икону, спасенную ею. Нынче в центре храма эта икона, на своем месте, где ей и быть положено, а бабушка уже на кладбище.
Тело на погосте, а душа ее на приходе. У иконы обретается.
Всегда там. Я это точно знаю.



Грех батюшки


Кровельное железо, поржавевшее и пережившее не один десяток лет, при каждом порыве ветра жалобно напоминало, что еще одну холодную и дождливую осень оно вряд ли выдержит. Местный умелец и спец по всем крышам села дядька Пахом на очередную просьбу батюшки «подлатать» отказался даже лестницу к стене ставить:
— Там, отче, латать уже нечего. Решето сплошное.
Впрочем, можно было и не говорить, священник и сам знал, что сгнило все, а ставить новую заплатку на старое само Евангелие запрещает.
Немногие благодетели прихода ныне переживали последствия кризиса, и подвигнуть их на изготовление новой крыши было проблематично, да и просить батюшка толком не умел. Стеснялся.
Если бы на храм, то в любой бы кабинет пошел, а здесь ведь себе, на дом надобно.
Выход, конечно, был. Со стороны кладбища огораживал священнический дом забор, из шифера сооруженный. Шифер хоть и почернел местами и зелеными слоями мха по ребрам покрылся, но все же свою первоначальную кровельную цель выполнить еще мог.
Взял священник молоток да гвоздодер, позвал на помощь сердобольного соседа, перекрестился и приступил к аккуратному выдергиванию гвоздей, забитых еще в эпоху позднего социализма.
Гвозди поддавались плохо. Сосед неловко рядом крутился и больше руками махал, чем помогал. Крайний лист тронулся с места лишь тогда, когда его, вросшего в землю, обкопали вокруг. Поддался и глухо, по-старчески охнув, лопнул. Аккурат посередине.
Батюшка охнул тоже и окончательно расстроился. Сел на лавочку, у крайнего кладбищенского холмика, и загрустил. От греховного пребывания в унынии священника вывел густой женский голос:
— Ты, мил человек, случаем не поп?
Батюшка поднял глаза. Перед ним возвышалась дородная смуглая женщина в дорогом пестром одеянии, с многочисленными кольцами на руках и бусами на шее.
— Священник я, священник, — ответил батюшка, а внутри раздраженно прозвучало: цыганки мне только не хватало.
— Да ты, поп, не огорчайся и забудь про меня плохо думать, — продолжила цыганка, каким-то своим чутьем читая мысли священника. — Я цыганка православная, крещеная, и крест Божий на себе ношу. — Тут она выудила из глубин обширной груди золотой крест на не менее золотой цепи и показала священнику.
Батюшка глянул на крест и подумал:
— Ежели его продать, то на половину моей крыши денег хватит.
Подумать-то подумал, а сам перекрестился и спросил у невесть откуда взявшейся цыганки:
— Ну и что ты хочешь, раба Божия….
— София, — подсказала цыганка.
— София? — закончил вопрос батюшка.
— Так у меня к тебе, батюшка, одно дело и один вопрос.
— Начинай с вопроса, — благословил священник, ожидая просьбу о подаянии или предложения золотишко продать-купить.
Ошибся священник. Причем кардинально ошибся.
Цыганка посмотрела на раскоряченный с краю забор, зачем-то попробовала его покачать и спросила:
— А для чего ты, служитель церковный, ограду кладбища ломаешь? Чтобы покойникам не мешала?
Батюшка даже смутился от неожиданности вопроса. Смутился так, что покраснел, а потом… Потом его прорвало.
Высказал он цыганке, которой никогда раньше знать не знал и видеть не видел, все свои страдания с этой прогнившей крышей, отсутствием денег, десятью старушками на приходе и требованием епархией средств на строительство очередного собора в элитном районе областного центра…
София, как-то не по-цыгански молча и внимательно слушала, а потом взяла да сказала:
— А давай, горемычный, тебе ромы помогут?
— Цыгане? — опешил священник.
— Они, поп, они, — ответствовала София. — Только чур — уговор. Мы тебе крышу ставим, а ты наших детей всех покрестишь да службу нам отслужишь. Так как, поп, устраивает тебя такая цыганская помощь?
— Устраивает, — махнул рукой батюшка и решил, что дальше разговора дело не пойдет.
Цыганка же развернулась и солидно, будто с офиса дорогого вышла, пошла к кладбищенским воротам.
На следующий день только посерело тусклым осенним рассветом небо, священник открыл церковь — она напротив его дома располагалась — одел епитрахиль и принялся за утренние молитвы. До 50-го псалма лишь дочитал, как гул машинный помешал. К неказистой усадьбе деревенского батюшки подъехало около десятка легковых машин, а за ними затарахтели и две конные повозки, доверха груженые строительным материалом. Всей этой кавалькадой руководила его давешняя знакомая цыганка София.
Дальше было то, о чем лишь в сказках пишется: «Ни слова сказать, ни пером написать». Батюшка полдня крестил десятка четыре орущих, смеющихся, веселых и хмурых цыганчат, возрастом от двух недель до двадцати лет, а столько же взрослых представителей этой свободолюбивой нации шустро и качественно перекрыли ему крышу новым современным шифером.
А потом был общий молебен. И «Отче наш» пели все, кто как может, и крест на себя накладывали, кто как умеет, и плакали почти все, когда батюшка имена умерших ромов вычитывал.
Закончилось все обедом. Его цыганки в летней кухоньке приготовили. На всех.
Вот только одно смущает священника по день сей. Пятница это была. Кулеш же цыганский — мясной. Какой цыган без мяса? А батюшка им и не сказал, что день постный…
Может, все же Бог простит?



Операция «Карацупа»


У Петра Алексеевича радость. Внук приехал. Издалека. Из России. По километрам до степного донского городка совсем ничего, по прямой грунтовой дороге и пятидесяти не наберется, но граница нынче это расстояние утроила. Раньше Петр Алексеевич на мотоцикле почти каждую неделю к дочкиной семье ездил и думать не думал, что между ними канаву межгосударственную пророют. Первые годы болело сердце по этому поводу и в уме не укладывалось, что дети теперь — иностранцы. Но куда денешься? «Значит Богу так угодно», — успокаивал себя Петр Алексеевич, но все равно, когда ходил к пасеке и видел зарастающую бурьяном прямую дорогу к детям, горько вздыхал и немного ругался.
Спросил у местного священника, грех ли это, что он власти раз за разом попрекает, а батюшка и сам в ответ вздохнул да пожаловался:
— Алексеевич, мои родители тоже там, «за рубежом» пребывают.
Решили они с батюшкой вместе о вразумлении властей молиться. Какая с обид и обвинений выгода? Одно расстройство да осуждение.
И месяца не прошло с этого решения, как дочка приехала и привезла телефон мобильный с российской пропиской. Из дому поговорить не получается, а если за ферму на курган выйти, то свободно позвонить можно. Так что теперь Петр Алексеевич в нарушители государственной границы себя зачислил. А как иначе? Разрешения ведь на телефонную международную связь у него нет, да и соседка Клавдия все попрекает:
— Ты, Петька, шпиён. Каждый день на курган ходишь и секреты наши за бугор передаешь.
Впрочем, на Клавдию Петр Алексеевич не обижается, она хотя и с детства такая вредная, но сейчас без ее помощи тяжело бы старику пришлось. Уже почти десять лет как Ганну свою Алексеевич похоронил и сам остался. В первый год, когда за тот же курган на кладбище жену отнесли, засобирался и он на этом свете не задерживаться. Немила ему жизнь стала, а в дом без детей и супруги даже заходить не хотелось.
Вот тут-то Клавдия из горести и безразличия старика вывела. Пришла как-то утром, порядок в хате навела и на него накричала, что пасеку забросил, а это грех великий — такую полезную для людей тварь Божию оставлять.
Что такое грех, Петр Алексеевич знал, так как в Бога верил, в церковь ходил и дома всегда вечером лампадку у иконы зажигал и «Отче наш» вместе с «Да воскреснет Бог» обязательно читал.
На сороковины, после панихиды по супруге своей, к Петру Алексеевичу священник подошел, попросил за церковным хозяйством приглядывать. Так потихоньку и стал Алексеевич не только образцовым пчеловодом, но и незаменимым церковным завхозом. Сегодня каждый день у старика занят. И на пасеку поспеть надобно, и дома по хозяйству управиться, и в храм Божий наведаться, да и на курган подняться, с детьми поговорить, тоже нужно. Благо Клавдия помогает. Раз в неделю приходит, в хате порядок наведет и борща на всю неделю наварит.
В этом году весна ранняя. Пчела рано вылетела, Пасха уже в жаркую погоду подоспела, а к Петрову посту и гречка отцвела. Второй раз Петр Алексеевич вместе с приохотившимся к пчелам батюшкой мед на пасеке качали и на выстроившиеся на полках кладовой трехлитровые банки с медом с радостью поглядывали да Бога благодарили.
После Духова дня долго беседовали Алексеевич с священником на очень злободневную и нужную тему: как бы родственникам своим в соседнюю Ростовскую область медку передать. Снаряжать машину через таможню, брать справки и страховки, платить за взлетевший в цене бензин — дело, конечно, возможное, но золотым тогда мед этот станет. Думали они с батюшкой, думали, и пришли к выводу, что надо проблему эту решить по-иному. Сомнения, конечно, одолевали, но когда Петр Алексеевич заявил, что на помощь внука из России вызовет, священник согласился.
Наметили мероприятие на первое воскресенье поста по причине того, что в этот день память всех святых в земле русской просиявших празднуется. Решили, что никак не могут в этот день, когда и по той и по этой стороне праздник общий, какие-то казусы случиться и препятствия возникнуть.
Дед забрался на курган и долго по телефону рассказывал зятю, что и как делать надобно. Аргументы заграничного тестя по передислокации украинского меда на российскую территорию, хоть и с сомнением, но были приняты. Более того, на помощь Петру Алексеевичу дочка с зятем сына решили отправить.
Внук Петра Алексеевича — парень видный, статный и самостоятельный, но еще пока не женатый, прикатил к деду на новой красной машине. С сомнением осмотрел дед японскую колесницу внука, хмуро постучал костяшками пальцев по ее дверям и капоту, заглянул под днище и с сожалением констатировал:
— Не наша тачанка. Не годится…
Внук даже поперхнулся:
— Дед, ты что? Это же «Мицубиси» настоящая. Знаешь, какой у нее мотор?
— Говорю, не годится, значит не годится, — еще раз подчеркнул дед и добавил, кивая в сторону заброшенной дороги, — твоя «пицуписи» на первой колдобине на пузо станет, а в балочке за посадкой застрянет наглухо. На «Паннонии» поедем.
— На чем? — выдохнули вместе внук со священником.
— На мотоцикле моем, — ответствовал Петр Алексеевич и пошел открывать сарай, в котором в целости и сохранности пребывал трехколесный мотоцикл с коляской времен развитого социализма.
Нашлись у деда и пара канистр с бензином марки А-72, сбереженные со времен отсутствия границы как таковой.
— Дед, ты как в «Операции Ы» готовишься, — резюмировал внук.
Алексеевич фильм тот с Шуриком и Никулиным помнил, но с выводом внука не согласился и поправил:
— Не «Ы», а «Операция Карацупа».
— Чего? — не понял молодой человек.
Дед с сожалением посмотрел на любимого зарубежного родственника, хотел даже отругать его, что не знает, кто такой Никита Карацупа, а затем передумал. Да и правильно. Откуда современная молодежь об этом пограничнике может знать, если и страны уже той нет?
Вечером в люльку загрузили четыре десятка трехлитровых баллонов с медом. Сверху на коляску взгромоздился Петр Алексеевич. За руль аппарата был усажен внук, сзади сидел батюшка в подряснике.
Вообще-то священника отговаривали ехать, мол, не поповское это дело — рубежи Отчизны нарушать, но батюшка был непреклонен:
— Поеду вместе с вами. Если чего не так, то заступлюсь и объяснюсь, да и молиться всю дорогу буду.
С этим аргументом дед с внуком были вполне согласны. Со священником спокойней.
Перекрестились, «Царю Небесный» прочитали и поехали…
«Паннония» как будто молодость вспомнила. Равномерно тарахтя, легко взбиралась на горки, без труда преодолела довольно крутую балку, а колдобины дороги, заросшие высокой травой, казалось, вообще не замечала. И часа не прошло как мотоцикл вместе с тремя потенциальными нарушителями государственной границы стоял у неширокого рва, разделяющего два государства.
Солнышко уже село, с восточной российской стороны потихоньку подступала ночь, и вместе с первыми появившимися звездами прикатили «Жигули» с дочкой и зятем Петра Алексеевича.
Пока внук с зятем занимались конкретной контрабандой, то есть перегружали банки с медом из украинского мотоцикла в российский автомобиль, Петр Алексеевич с дочкой и батюшкой о жизни беседовали.
Вокруг тихо. Кузнечики стрекочут. Из недалекого пруда лягушкин концерт слышится. Чабрецом с полынью пахнет. К этому запаху медовый вкус добавился, а рядом абрикосы дикие в посадке спеют. Воздух — кисель пахучий…
Вдыхает Петр Алексеевич благодать эту, дочку слушает, и радуется:
— Слава Тебе, Господи. Вся премудростию сотворил еси…
Тут и зять с внуком подошли. Присели на травку, к разговору присоединились. Родные такие, любимые. Лепота.
Пограничники появились неожиданно. Причем с двух сторон. Российские подъехали на украинском ЛУАЗе, а украинские — на российской «Ниве». Осветили фарами друг друга, поздоровались и окружили нарушителей…
В урегулирование международного конфликта первый вступил батюшка, успевший до первых слов стражей государственной границы прочесть: «В море житейстем обуреваемии, треволнению подпадаем страстей и искушений. Подаждь убо нам, Госпоже, руку помощи, якоже Петрови Сын Твой, и ускори от бед избавити ны, да зовем Ти: радуйся, Всеблагая Скоропослушнице».
Священник с великим почтением поздоровался и радостно поздравил пограничников с праздником всех русских святых. Затем достал из кармана подрясника иконки и вручил каждому, приговаривая:
— Да хранит вас Господь от бед и искушений.
Те, с обеих сторон, удивленно смотрели на длинного как жердь попа, иконки брали и, по всей видимости, искали подходящие слова.
Переговоры начала российская сторона, успевшая заглянуть в «жигуленок» и увидевшая там батарею банок:
— Нарушаем, граждане?!
— Нет, служивые, не нарушаем. Просто проводим «Операцию Карацупа», — вступил в разговор Петр Алексеевич.
Российская сторона спросила: «Чего?», а украинская — «Кого?». Но, судя по миролюбивым лицам, и те и другие были настроены доброжелательно.
— Да вы, ребята, присаживайтесь к нам. Сейчас медку отведаем. Папка только вчера накачал, — захлопотала дочь.
Кто его знает, почему и отчего, но пограничники не отказались.
Присели. Меду отведали, благо и хлеб нашелся. Петр Алексеевич им о Никите Карацупе рассказал, а батюшка о том, как молиться разъяснил.
Старший пограничник с украинской стороны Петру Алексеевичу свой номер телефона дал и успокоил его насчет переговоров с кургана, а командир с российской стороны пообещал помочь мед отправить батюшкиным родителям.
Когда прощались, стражи рубежей хоть и улыбались, но просили не нарушать… или хотя бы их предупреждать.
Дома Петр Алексеевич вместе с священником изначально в церковь заехали. Лампадку зажгли и Бога поблагодарили, и всем святым русским «спасибо» сказали, да и Карацупу не забыли.



Божий одуванчик


Наверное, на любом приходе можно встретить прихожанку или даже прихожанина, которых так и именуют — «Божий одуванчик». Тихие, скромные, чистенькие, очень часто незаметные до той поры, пока не помрут. Несколько служб место в храме, где обычно стоял такой одуванчик, остается свободным, его не занимают, потому что не представляется здесь кто-то иной. Да и вообще не складывается в понимании, как это — взял и ушел навсегда. Вернее, нет, не ушел — улетел. Вверх. Он ведь одуванчик.
И в храме стало пусто.
Даже тогда, когда перекреститься и поклониться непросто от тесноты и многолюдья, все едино — пусто.
И, что самое главное, ведь сколько лет такой одуванчик рядышком стоял, молился, вздыхал и плакал чаще, чем смеялся, а о нем ничего толком и не знаешь. Имя одно, да и то не всегда вспоминается. Только теперь становится понятно, что с одуванчиком этим Божьим улетело что-то очень нужное и насущно-необходимое.
Нашего приходского одуванчика звали просто — тетя Аня. Ее сверстницы уважительно и с умилительной улыбкой называли Аннушка, а внуки и правнуки — бабулей. Да и муж ее, давно уже покинувший этот мир, помнится, отзывался о своей жене так задушевно и с такой почтительной любовью, что мне до дня нынешнего трудно похожий пример отыскать.
Супруга бабушки Анны я слабо помню. Это еще в первые годы священства было. Забылось уже. Божий же одуванчик неизгладимый след в памяти оставил. И не только из-за своей тихой веры, невидимой помощи и всегдашней молитвенной заботой. Есть и иная причина…
Бабушка Анна мне объяснила и раскрыла один крайне современный, регулярно возникающий и часто повторяемый богословский вопрос.
Как-то в канун праздника Вознесения Господнего или в сам праздник рассуждал я с амвона церковного о «Богооставленности». Причины ее определял, святоотеческие высказывания приводил, выводы формулировал и нравственно-православную оценку выставлял.
После проповеди в алтарь зашел удовлетворенный и даже отчасти восхищенный своей возросшей богословской «мудростью». Хотя, как всегда, лишь после завершающего «аминь» вспомнил, что вот «то-то» не сказал, а «вот этого» не подчеркнул.
Служба закончилась. Все к кресту подошли. Затем со старостой мелкие вопросы разрешили, крупные «надо» определили, чего купить и что сделать наметили. Снял я облачение и домой засобирался. Уже выходил из храма — и вдруг меня окликают. Тихим таким, извинительным голосом.
— Батюшка Александр?!
Оборачиваюсь — одуванчик наш. Я ее и не заметил, что она в храме осталась.
Удивился несказанно. Да никогда такого не было, чтобы Анна ко мне лично, кроме как на исповеди, обращалась. Мало удивился, дальше было уже потрясение, так как следующие слова ввергли меня в полный ступор:
— Хочу вам сказать, батюшка, что вы неправы были в проповеди своей.
Нет. Я не хочу утверждать, что меня не поправляли и со мной всегда соглашались раньше. Среди прихожан были и есть такие, кто любое мое слово отвергает, в штыки принимает и поспорить любит по каждому поводу. Но чтобы Анна решилась со мной не только заговорить, но даже покритиковать, это было выше понимаемого.
Первые мысли, естественно: это чего же я такого ляпнул? Вторая, не менее удивленная: почему никто слова не сказал, а Божий одуванчик в разряд ревнителей записался?
Воззрился я несказанно удивленным взглядом на Анну, а она ласково так, сочувственно, и с такой любовью в голосе, которую я ни от кого из прихожан не слышал, говорит:
— Вот вы, батюшка, сказали, что оставляет нас Господь и плакать мы все должны из-за этой Богооставленности… А ведь это не так.
— Как так — не так? — удивился я.
— Это он апостолов на десять дней оставил, а нас не бросает.
Пока я собирал в уме возражения и составлял предложения, Анна продолжила:
— Вот я, дорогой батюшка, всегда на Вознесение причащаюсь, то есть самого Бога принимаю, правильно?
— Конечно, правильно, — естественно ответил я.
— Значит, вместе с Ним я и возношусь, — подытожила Анна.
Мне сказать было нечего. Тем более что наш Божий одуванчик тут же пригорюнился и добавила:
— Мне вот апостолов жалко. Целых десять дней без Бога. Бедненькие.



Мироносицы моей жизни


В епархию меня вызвали сразу же после Богоявления. Зима 1990 года была холодной и снежной. Первый утренний пассажирский автобус до областного центра выходил лишь только тогда, когда шахтные трактора расчистят дорогу.
Владыка об этом, конечно, знал, но вызвал…
Значит, что-то срочное.
Отслужил я к тому времени после рукоположения аккурат два месяца с небольшим хвостиком. Только первые буквы богослужебной практики освоил да пару литургий самостоятельно осилил.
Призыв священнический в конце 80-х — начале 90-х оригинальный был. Приходы по епархиям открывались десятками, а священства подготовленного не было. Три семинарии на весь СССР чуть больше пятидесяти подготовленных к священству воспитанников в год выпускали, а у дверей каждой епархии многочисленная очередь ходоков из городов и весей: «Дайте священника!».
Поэтому и готовили священство по принципу «взлет-посадка». И ведь управил Господь: большинство, в тех непростых годах рукоположенных, добрыми пастырями стали, хотя и исключения были. Священническое служение свои искушения и преткновения имеет. Светскому человеку часто и не понять их.
Одной из таких проблем были сельские храмы, где прихожане сами порушенную церковь восстанавливали или новую строили, а затем «с позиции силы» к правящему архиерею ехали.
— Владыка, давай батюшку — храм пустой стоит и в совете по делам религий мы уже все документы выправили. Не дело: церковь есть, а службы нет.
Сидя в холодном автобусе, небыстро пробирающимся через снежные заносы, я догадывался: перевести меня хотят. Вот только куда?
В городе я был третьим священником. Есть кому подсказать, показать и научить, да и диакон с регентом наличествовали. Даже если ошибешься — поправят. В общем, служи — не тужи, ума-разума набирайся.
Естественно, даже перспектива настоятельского ранга на селе особо не радовала и откровенно страшила.
Предчувствие не обмануло. Не успел зайти в кабинет архиерейский и благословение у епископа взять, как тут же секретарь епархиальный бумажку мне с Указом: «назначаетесь на настоятельское служение в Свято-Духов храм села Ребриково».
Пока соображал, где это Ребриково находится и что там за приход, владыка мне напутственное слово сказал, отеческое наставление дал и с настоятельским чином поздравил.
На все мои возражения, что, мол, не готов, не умею и не смогу, ответ был один:
— Там приход хороший, староста силен, книги служебные есть, и бабули службу знают.
— Владыка, — нашел я последний аргумент, — так мне говорили, что в Ребриково новый храм, его еще строить и строить, а какой я строитель?
Аргумент не сработал. Епископ был непреклонен.
— Без тебя церковь достроят, ты служи.
И благословил на «подвиги» настоятельские.

В храме не было полов, и по земле кружилась поземка. Крыша присутствовала, но без кровли. По стропилам рубероид положили, а где его не хватило, шахтным вентиляционным брезентом небо холодное прикрыли. Алтарь был уже почти «готов». В нем настланы полы, а также наличествовали престол, жертвенник, пономарский стол и иконостас. Престол с жертвенником выглядели почти «канонично», а пономарский стол недавно исполнял кухонные обязанности в чьей-то хате. Более всего впечатлял иконостас: три простыни, натянутые на алюминиевой проволоке, причем средняя из них с разрезом по середине именовались Царскими вратами. На простынях, то бишь на иконостасной перегородке, были булавками приколоты бумажные иконы.
Эту картину внутреннего убранства я, видимо, рассматривал со столь трагическим выражением лица, что суетящийся рядом староста даже прекратил рассказывать о дальнейших планах строительства и начал меня уговаривать «трошки» потерпеть.
Мне не хотелось терпеть ни минуты…
«Да как же тут служить!» — кричало все внутри.
Сзади хлопнула дверь. Обернулся. В валенках, теплом ватнике, закутанная в большой пуховый платок, вся в снегу и инее, вошла пожилая женщина. За собой она тащила санки, груженные чем-то тяжелым.
— Зоя! Я же тебе сказал, что на санях приеду и заберу! Чего ты надрываешься? — сокрушенно спросил староста и добавил, уже ко мне обращаясь:
— Вот, батюшка, в соседнем селе живет и по такому морозу и снегу на санках кирпич за два километра возит.
— Какой кирпич? — не понял я.
— Да старую пристройку у нас в хате разобрали, а кирпич остался, вот и вожу. Глядишь, и хватит на столбики для пола, — ответила уже Зоя и добавила:
— Благословите, батюшка.
Я молча смотрел на санки. На них было двенадцать кирпичей. Больше просто не вмещалось. Как не вмещалось и у меня в сознании то, что делала эта женщина, и что заставило ее по балкам, снегу, в метель тащить этот груз.
Пока складывал в голове мысли, зашла вторая заснеженная прихожанка, с мешком в руках. Поздоровалась, благословения попросила и вытащила из мешка валенки.
— Это тебе, отец Лександра. Замерзнешь ты завтра на службе в ботиночках своих.

Первую литургию служил на следующий день. Вместе с Утреней. В холодном храме было человек семьдесят. Почти все исповедовались и причащались. Когда причастил народ и на престол потир ставил, рука не хотела разгибаться. Замерзла. И не мудрено: в храме градусов десять мороза. Чуть не заплакал.
Вышел из алтаря, а меня бабушки окружили, чтобы спасибо сказать и уговорить:
— Ты, батюшка, не горюй. Сретение скоро, а там тепло, весна. Достроим мы церкву. Не бросай только нас…
И каждая к себе домой приглашает. Отобедать да согреться.
Вот тогда и дошло до меня, священника молодого да неопытного, что такое жены-мироносицы. По Евангелию я знал, кто это такие, а вот что наяву с ними познакомлюсь — никогда не предполагал.



Рождественский Никола


Служба в Рождественскую ночь начиналась в четыре утра. Так принято было еще в том, старом храме, который сохранился лишь в памяти стариков. Они же, бабушки и дедушки, сквозь годы веру сохранившие и Бога не оставившие, своему священнику в новой церкви так и сказали:
— Ты, батюшка, конечно, все уставы знаешь, но Рождество у нас завсегда рано утром начиналось, и «Кто Бог велий» мы затемно пели и из вертепа огонек всю церкву освящал…
На том и порешили.
Обычно отец Андрей за пару часов до службы на своем стареньком «жигуленке» из города приезжал, но в Сочельник, накануне Рождества, разыгралась нешуточная метель, и батюшка решил остаться на приходе. Вечером, распрощавшись с очередными колядующими, пошел священник запирать церковную дверь, иначе ходоки с кутей, узнавшие, что священник на ночь домой не уехал, до утра бы донимали батюшку.
Проходя через храм (комнатушка священника слева от алтаря, за пономаркой располагалась), отец Андрей в очередной раз споткнулся об взгляд с иконы, изображающей, как утверждал местный богомаз, святителя Николая. Странный какой-то взгляд. Не пугающий, не укоряющий, а какой-то останавливающий.
С иконой этой целая история приключилась. Пришел как-то в храм местный художник, вернее, даже не художник, а работник шахтного клуба. Да и как ему было не прийти, если церковь новая и расположилась именно в здании бывшего очага шахтерской культуры?
Практически все свои работоспособные года, до самой пенсии, рисовал здесь художник афиши, писал лозунги с призывами, составлял стенгазеты и наглядные пособия по технике безопасности. Выполнял эти незамысловатые поручения шахтного руководства и профсоюзов мастер кисти и плакатного пера всегда четко и тщательно, налегая, прежде всего, на две краски: положительную и призывающую — красную, отрицательную и осуждающую — черную.
В церковь художник изначально практически не ходил, не мог пересилить себя, что на его рабочем месте теперь Богу молятся, и там, где раньше его мастерская была, теперь батюшкина келья определилась. Но время шло, все вокруг менялось, да и возраст заставлял о вечном думать. После очередной, невесть откуда взявшейся болезни, когда скрутило так, что и о батюшке вспомнил, и на икону, от матери оставшуюся, по-иному смотреть начал, зачастил художник к храму. Даже место себе в церкви постоянное определил: за клиросом, в правом церковном углу, где народа поменьше.
Отец Андрей был рад новому прихожанину, а когда тот подошел к нему с предложением «нарисовать» икону Николая Чудотворца, то с радостью согласился, тем более что прихожане ему не раз намекали о существовании местного мастера красок и кисти. Распечатал батюшка на цветном принтере несколько образцов иконы святительской, помог краски купить и даже место в храме для новой иконы определил. После молебна перед началом всякого доброго дела принялся художник за работу и к Покрову труд свой представил.
С гордостью и сознанием четко и в срок выполненного долга внес мастер местного изобразительного искусства большую, в рост написанную икону святителя Николая Чудотворца в храм, установив ее у алтарного иконостаса, сдернул полиэтиленовое покрывало…
Батюшка застыл. Надолго. Слов не было, одни междометия.
На священника прямым, волевым, утверждающим и призывающим взглядом смотрел образ широкоплечего передовика социалистического производства, с необъятной шахтерской грудью и натруженными монументальными руками. Правая — благословляющая длань, больше напоминала указывающий жест к новым свершениям, а левая держала в руках громадный красный том с золотым крестом, на место которого больше напрашивалась надпись: «Моральный кодекс строителя коммунизма».
Одежда образа сверкала всеми красками радуги и была выписана тщательно и ярко, именно так, как рисовали на цирковых балаганах и на бумажных гобеленах, висевших по сельским домам в далеких 50-60-х годах века прошлого. Полноту «образа» дополняла подпись над нимбом: «Николай Чюдотворец».
Слов у священника не было. Он не мог их найти еще и потому, что рядом с иконой стоял любующийся своим творением и ожидающий похвалы художник, а невесть откуда приключившиеся две старушки-прихожанки почти хором воскликнули: «Красота-то какая!».
Раскритиковать, отругать и отвергнуть данное «письмо» священник, глядя на гордого «иконописца» и прихожанок, сразу не решился. Лишь, смущаясь, смог вымолвить, что, мол, каноны иконописи нарушены, да цвета яркие и подобраны неверно.
Критику художник и бабушки тотчас отвергли, а силы настоять и сказать категорическое «нет» отец Андрей найти не смог. Да и понимал, что не одобрили бы прихожане его решительной отрицательности. Художник-то свой был, родной, понятный, вместе с ними выросший и живший.
Маялся теперь настоятель с этой «иконой». В кивот не поставишь, в иконостас, тем паче, никак нельзя. Приедет благочинный или Владыка заглянет — неприятностей не оберешься. Вот и переставлял отец Андрей «Николая Чюдотворца» с места на место и спотыкался раз за разом под взглядом, от него исходящим и останавливающим.
Батюшка не торопясь вычитал свое священническое правило, подсыпал угля в котел, поплотнее прикрыл форточки — метель разыгралась не на шутку — и отправился спать. Вставать рано, да и грядущий день рождественский всегда хоть и в приятных заботах проходил, но сил великих требовал.
Мобильный телефон уснуть не дал. Отец Андрей, уверенный, что это очередное поздравление с наступающим праздником, взглянул на дисплей — 22.30, а вместо имени — набор неизвестных цифр. Ответил. Звонили из соседнего, расположенного в трех километрах от храма, умирающего по причине отсутствия работы, небольшого поселка.
— Батюшка, это Сергей, фермер, вы у нас на прошлой неделе младенца крестили, помните?
— Конечно, помню, — ответил священник, — мы с вами еще беседовали после крестин. Что случилось-то?
— Беда, батюшка. Температура под сорок у сыночка нашего, — голос фермера срывался и был настолько тревожным, что тревога эта передалась и священнику.
— Врача вызывайте, — потребовал отец Андрей, но, взглянув на забитое снаружи мокрым снегом окно, понял, что совет этот невыполним. В балке под горой усадьба фермерская располагалась — оттуда и без снега, в дни дождливые на машине выехать было проблемой, а сейчас, когда бушевало снежное и гололедное ненастье, ни о какой машине и речи быть не могло.
— Одевайте потеплее ребенка, — распорядился священник, — и выходите пешком, наверх, к трассе. Я на шахте транспорт раздобуду.
Другого выхода батюшка не видел и решил сам отправиться на шахту на своей машине. Тщетно. Машина священника буквально вмерзла в снег, и даже если бы он ее как-то и освободил от обледенения, уверенности, что старый автомобиль заведется и сможет куда-то доехать, у него не было никакой. В отчаянии священник бросился к телефону.
Директор шахты был на месте. Выслушал. Посочувствовал и извинительным тоном окончательно расстроил священника:
— Понимаете, отец Андрей, все три трактора дорогу чистят к городу, чтобы ночную смену на работу доставить.
Батюшка не знал, что теперь делать…
Он просто представил мать и отца со своим закутанным в одеяла первенцем, бредущих по заледенелой дороге, сквозь пронизывающий холодный и мокрый снежный ветер. Идущих и ожидающих спасительную машину.
Священник зашел в храм. В центре стоял вертеп, освященный внутри маленькой лампадой. Над младенцем Христом склонилась Богородица, рядом стоял, опираясь на посох, праведный Иосиф… И священник невольно подумал:
— Они нашли убежище.
Батюшка взмолился:
— Господи, ну подскажи, что мне делать. Погибнет малец. Не донесут они его до больницы.
И тут вновь — этот останавливающий взгляд неканонического святителя Николая. Отец Андрей буквально бухнулся пред ним на колени:
— Хоть ты, помоги, Никола, — кричала душа, вопило сердце.
Прошло лишь несколько мгновений — а может, больше? Бог весть. Но через окна церкви вдруг брызнул мощный свет подъезжающей машины, а потом заколотили в церковную дверь:
— Открывай, батя, кутю принесли, Рождество встречать будем! — кричало несколько голосов.
Священник отодвинул задвижку и распахнул двери. Перед ним стояли пятеро не совсем трезвых, чрезвычайно веселых незнакомых представителя молодого бизнес-поколения. За ними возвышался громадный джип, семейство которых настоятель ласково называл «гардеробом».
— Будем встречать, будем! — радостно закричал отец Андрей. — Кто водитель?
И, определив самого трезвого, распорядился:
— Всем остаться у меня в келье. В тумбочке кагор и печенье, а с водителем мы сейчас кое-куда съездим.

* * *
Закутанную и покрывшуюся ледяными сосульками семью с ребенком на руках батюшка встретил еще в начале пути, который им предстояло пройти.
Через полчаса мать с хныкающим и горячим от температуры младенцем были в больничной палате.

* * *
В храме батюшку встречала иллюминация. Гости, найдя в лавке ящик со свечами, расставили их в каждое гнездо всех шести подсвечников, зажгли и хором распевали:

Добрий вечір тобі, пане господарю, радуйся,
Ой, радуйся, земле, Син Божий народився.
Застеляйте столи, та все килимами, радуйся,
Ой, радуйся, земле, Син Божий народився.


Батюшка тут же присоединился:

Бо прийдуть до тебе три празники в гості, радуйся,
Ой, радуйся, земле, Син Божий народився.
А перший же празник: Різдво Христове, радуйся,
Ой, радуйся, земле, Син Божий народився.


А затем тихонько, чтобы гостям не мешать, подошел теперь уже к своему абсолютно каноническому святителю Николаю и поцеловал его благословляющую руку…



Регент


Виталий Степанович сидел на ступеньках приходского домика, «караулки» по-местному, так как на этом месте будка сторожа когда-то стояла. Сидел и строгал немецким ножиком длинную палку, на конце которой была укреплена металлическая загогулина, чем-то напоминающая головной убор Дровосека из мультика об изумрудном городе. Ножик был точно немецким, так как взял его наш регент у Харитоныча, стоявшего рядом. Харитоныч, как всем известно, был из тех дедов, у которых ничего и никогда не пропадает, а также не меняется с тех пор, как он с войны вернулся. Дед ножик этот трофейный берег, внукам и правнукам в руки не давал, а вот Виталию Степановичу попользоваться разрешил, так как тот тоже воевал. И хотя, по мнению Харитоныча, музыкальная рота, в которой последний год войны провел регент — и не войска вовсе, но все же к ветеранам дед Степановича причислил.
На мой вопрос, что это за сачок с железякой, Харитоныч отмахнулся — мол, не мешай, а Виталий Степанович диаконовским распевом выдал: «и заключиша врата храма, и погасиша светильники, и фимиамом не кадиша, и всесожжений не принесо-о-о-ша…»
Я сделал вид, что все понял, и отправился в свою келью, располагающуюся в этой же караулке, не с намерением подумать и узнать, чего мои деды мастерят, а поспать часика два перед вечерней субботней службой.

* * *
Нужно сказать, что Виталий Степанович был не просто регент, а регент с такой жизненной историей, что по ней можно отследить всю послевоенную судьбу всей православной Церкви на территории Советского Союза находящейся. Не было такой государственной деятельности в отношении тех, кто в храм ходит и лоб крестит, которая бы его не коснулась. Да и практически всех церковных событий он был или свидетелем, или участником.
Родился Виталий Степанович в потомственной семье священника, и путь ему был предрешен поповский, от которого он и не собирался отказываться, хотя ходил в советскую школу и, естественно, был мишенью всех предвоенных атеистических атак и насмешек. В Бога наш будущий регент верил и доказательств существования Всевышнего не искал, так как мир без Бога не представлял.
Для молодого и шустрого Виталика, как вспоминал его отец, богослужение началось с тех лет, как он только встал на ноги. Научившись дома ходить от кровати к столу и обратно, он в первое же храмовое воскресенье, увидев открытые царские врата, поднялся со ступеньки солеи, куда сажали его во время литургии, и направился «по прямой» к отцу, готовящемуся к Великому входу. Пока хватились остановить мальчишку, тот уже добрался до отца и схватился, дабы не упасть, за фелонь. Дары выносили втроем. Впереди — старенький пономарь со свечей, затем отец священник с потиром и дискосом, а в завершении —  ковыляющий и еще путающийся в ногах Виталий.
— По-архиерейски вошел, — рассудили церковные бабушки и предрекли малышу большое церковное будущее.
Так бы оно, наверное, и было, если бы не война. Она временные рамки изменила, людей повыбивала, а вот церкви, особенно на оккупированных территориях, открыла.
Нашего будущего регента в армию призвали уже в конце 44-го. В музыкальной роте 4-го Украинского фронта он оказался не только по причине того, что мог играть на всем, что имеет струны и клавиши, но и из-за того, что обладал идеальным слухом. Музыкальный военный путь начался еще в «учебке» по подготовке младшего командного состава, куда зачисляли всех имевших среднее образование. Дневалил как-то Виталий Степанович у взводной палатки, отдаленный гул приближающейся машины услышал и тут же доложил:
— Товарищ старшина, комполка едет.
Старшина удивился. Машины из-за пригорка перед подразделением никак разглядеть нельзя было.
— Почему комполка?
— Потому что ре-диез, — тут же ответствовал Виталий Степанович. — Ошибки быть не может.
Держать в пехоте такое сокровище в конце войны пожалели и отправили его в «музчасть», с которой и дошел Виталий Степанович до Праги, а затем еще 18 месяцев после победы играл и пел для своих и союзников.
Вернулся домой Виталий на Покров 1946 года и сразу же женился. Благо невест тогда намного было больше, чем женихов. Война свое дело сделала.
Отец Виталия отговаривал сына от столь скоропалительной женитьбы. Чувствовало священническое сердце, что из бойкой, охочей до веселья и непоседливой невесты никак матушки не получится, хоть и крестик на шее присутствует. Не послушался наш будущий регент отца. Еще до поста рождественского обвенчал их батюшка.
Военное лихолетье уходило в прошлое, но надвигалось иное, изначально каждому не заметное, а вот священнические семьи непосредственно коснувшееся. Все больше требовательных бумаг приходило на приходы из властных Советов, все жестче требования, все конкретнее запреты. Через год после поступления Виталия Степановича на епархиальные двухгодичные богословские курсы начали настойчиво теребить в комиссиях и комитетах его жену. Изначально просили отговорить мужа от церковной учебы и будущей священнической стези, а затем, когда стало ясно, что убедить не получится, началось запугивание.
— Ты молодая, красивая и активная, с мракобесами себя связала, с отживающим элементом нашего общества живешь… Народ коммунизм строит, а ты в стороне остаешься. Не будет ни тебе, ни твоему ребенку ожидаемому никакого счастья.
И добились своего.
Не смогла молодая женщина такой натиск перетерпеть, да и веры особой не было. И когда в роддом заявилась целая группа «активистов» с обещаниями светлых социалистических будней, с ворохом столь дефицитных в те времена пеленок и двумя кусками настоящего детского мыла, неокрепшая в вере (да и была ли она?!) душа молодой матери дрогнула.
«Прошу развести меня с моим мужем Виталием, так как я хочу быть активным строителем светлого будущего нашего народа и не разделяю религиозные взгляды своего супруга. Прошу помочь мне воспитать ребенка таким человеком, как требует наша партия и правительство» — именно так было написано в заявлении в поселковый совет.
Долго на столе советского начальника эта страшная бумага не пролежала. На второй день развод был оформлен.
Завернула молодая мать сына в пеленки, представителями светлого будущего подаренные, нехитрый свой скарб, у свекра находящийся, в сундук сложила и в общежитие к подругам подалась. Охал отец Виталия Степановича, умолял сына подождать, по-доброму все решить да Бога не гневить. Плакала матушка-свекруха: куда же ты мальца-то забираешь… Но под воротами церковного дома уже стояла услужливая, присланная телега из Совета, которая и доставила «мужественную мать, разорвавшую связь с отжившим миром», как писала вскоре местная газета, туда, где «живут и трудятся лучшие представители советской молодежи».
По всем правилам и канонам мог Виталий Степанович священником стать, даже в разведенном состоянии, но иначе все сложилось…
Любил он жену, которая от него отреклась, а еще сильнее страдал, что сына родного даже видеть не может. Власть быстро «позаботилась», чтобы получил брошенный молодой отец скорое предписание об обязательной оплате алиментов, а вместе с исполнительным листом и решение суда, запрещающее свидание с сыном.
Не выдержал Виталий. Замелькала его выцветшая армейская гимнастерка с двумя наградными колодками и трофейным аккордеоном за плечами у мест злачных. В то время на возрождение шахт Донбасса много народу в степи донецкие согнали. Кого по своей воле, кого «добровольно-принудительно», и все больше женского пола. Да и где мужиков-то брать после войны?
Гармонист всегда первый парень на деревне, а аккордеонист, который может играть все, что закажут, причем с такими коленцами и музыкальными вздохами, что и в филармонии не услышишь, всегда на виду и постоянно востребован. Закружила нелегкая молодого Виталия. Тут тебе и танцы, и водка, и девки бойкие…
И двух месяцев не прошло как получил епархиальный архиерей строгую бумагу из областного комитета по делам религий. В бумаге той значилось, что учащийся епархиальных курсов такой-то такой-то ведет себя недостойно, водку пьет и аморальностью запачкан. За перечнем прегрешений следовало чуть ли не церковное определение, что в соответствии с канонами и правилами Церкви священнослужителем он быть не может…
Два года крутила Виталия Степановича нелегкая, пока не проснулся он однажды рано утром в чужой хате, в которую неизвестно как попал. Проснулся от шума в соседней комнате. Женские голоса разбудили, причем один голос, который постарше, упрекал и негодовал, а второй, помоложе, оправдывался и огрызался. Послушал Виталий эту бесконечную да громкую перебранку бабью, в охапку свой аккордеона взял да тихо в утренний предрассвет вышел.
Прохладно было. С недалекой речки тянуло сыростью, петухи отбивали очередную зорьку, им уже начинали вторить просыпающиеся птицы. По сторонам огляделся Виталий, попытался вспомнить, как он сюда попал, но память отказывалась что-либо объяснять. В голове лишь стучали тяжелые молоточки боли. Или греха? Бог весть.
Опомнился от бездумной тяжести Виталий Степанович лишь тогда, когда тропинка резко оборвалась небольшой калиткой в длинном, уходящем в мокрый туман, плетне. За калиткой на фоне высоких елей стояла небольшая церковь.
— Наваждение, — подумал Виталий, и резюмировал, — догулялся.
Церковь не была наваждением, как не был призраком и седой старый священник, стоявший у ее дверей.
Виталий поднялся по ступенькам деревянной паперти, поставил аккордеон на лавку, поклонился священнику и попросил:
— Благословите, батюшка.
Тот размашисто перекрестил:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — а затем добавил, — ну пойдем, раб Божий Виталий, Утреню с тобой послужим. Чай, еще не забыл, как службу править?
Почему-то Виталий не удивился. Он просто пошел вслед за священником, поклонился и поцеловал вслед за батюшкой две центральные аналойные иконы и свернул направо, к клиросу, который располагался рядом с алтарной солеей.
Через много лет рассказывал мне, молодому священнику, Виталий Степанович события того утра. О том, как он сам, впервые зайдя в этот храм, безошибочно взял с нужной полки нужные для Утрени богослужебные книги, как раскрыл их именно на том дне, который служился, как читал сквозь слезы шестопсалмие и как навзрыд заплакал, когда священник возгласил: «Бог Господь и явися нам, благословен грядый во имя Господне!».
Он плакал, а старенький, прошедший все испытания горького XX века священник по-отцовски положил руку на его кудри, молился.
После службы была долгая исповедь, а затем не менее долгий разговор. Вернее, это было наставление умудренного жизненным и духовным опытом старца, который при каждом возражении и жалобе кающегося Виталия повторял:
— Будь смелым. Ты же солдат, медальки вон получил, а здесь трусишь… Бог смелым в деле праведном всегда благоволит.
На жалобы Виталия, что он все потерял, рассердился батюшка:
— У тебя Бог есть, родители дома убиваются, тебя ждут, а ты трусил и в храм зайти, и отцу родному, священнику Божьему, пойти в ноги поклониться…
Так и состоялось возвращение и в храм, и в жизнь.
Долгая она была, жизнь эта. И архиерейским хором командовал, и в ссылку в дальние приходы отсылали, за то, что говорил все, как думал, где ему одновременно и регентом, и клиросом, и пономарем с алтарником в единственном числе быть доводилось; и сына своего в люди вывел и к Богу привел.
При всех же неудачах и нестроениях, когда припечет, заколет или смутит, любил Виталий Степанович слова старца-священника повторять:
— Бог смелым в деле праведном всегда благоволит…

* * *
На вечернюю службу Виталий Степанович вместе с Харитонычем разожгли в храме паникадило. Оно древнее у нас, с лампадами настоящими, не муляжом электрическим. Разжечь его — целая проблема. Надобно вниз на цепи опустить, затем аккуратно поднять, а весу в нем около восьми пудов. Только на праздники и зажигали, да и то не на все…
Здесь же, под рядовое воскресенье — настоящий полиелей… и иллюминация. Уставился я вопросительно на «всезажженное» паникадило, не понимая, как эти два старика смогли его вдвоем вниз опустить и наверх поднять. Ничего разумного не придумывалось. Пока Харитоныч не признался, а Виталий Степанович не похвастался.
Соорудили они длинный шест, на который приделали палку с тем странным сооружением из железа, который я у них давеча видел. Приспособление это могло одной стороной лампады зажигать — там свечка крепилась, а другой — тушить…
На мое восхищение смекалкой, умением и смелым решением, Виталий Степанович лишь ответил:
— Бог смелым в деле праведном всегда благоволит…

 

Протоиерей Александр Авдюгин
г. Ровеньки Луганской обл., Украина

/Опубликовано: "Махаон", выпуск 2012 г./