...О, лишь люби, люби его нежнее!
Как мальчика, баюкай на груди,
Не забывай, что ласки сон нужнее,
И вдруг от сна объятьем не буди.
(Марина Цветаева)
За окном смеялись. Варя, осторожно отодвинув занавеску, выглянула: опять шла эта компания. Девушки были в ярких сарафанах, с оголёнными плечами, ребята — в новеньких формах, с портупеями через плечо, и оттого красивые, важничающие. Девчата были свои, слободские: Верочка, дочка Анны Сергеевны, учительницы, Клава — подавальщица в столовой, где кормили солдат и молоденьких будущих офицеров, и Алка, красавица, гордячка.
А ребят сегодня было четверо. Про трёх лейтенантов, с которыми они гуляли, Клавка все уши прожужжала, а о четвёртом, Андрее, упомянула раза два, во всяком случае, Варя его видела впервые. «Лобастый, как бычок», — подумала она, но уже мелькнули затылки, и Варя перебежала к другому окну, чтобы ещё поглядеть. «Небось на озеро купаться… — завистливо заскребло внутри; и вдруг рванулось в душе детское, давно забытое: — И я с вами…» Да куда уж. Это когда-то деревенской девчонкой она, забыв обо всём на свете, бежала догонять проходящую мимо шумную ватагу ребятишек, всё равно куда: на озеро, в лес или играть в скакалки.
— И что ты за девка такая, — мама ругалась мягко, не злобно, — только кто свистнет — летишь, будто и работы нет никакой. Нет на вас управы… Был бы жив отец…
«А уж шесть лет, как и мама на погосте. Нет, семь. Нюре было шестнадцать, Тане — десять, а мне четырнадцать, — Варя подошла к зеркалу, смахнула слезинку, повисшую на ресницах, как капелька на тонкой ветке во время оттепели, и, послюнив палец, потёрла тёмное сажное пятно на щеке. — И я с вами… Да никто и не позовёт… И старше-то Клавки двумя годами, а будто стеной разделённые — хозяйство, дети…»
— Мам, чего он дерётся, — заплакал Сашка, размазывая по щекам сопли.
— А пусть не длазнится, — картавил Пашка, — а то класные сопли потекут.
— Ну что ты его трогаешь? Справился, да? Ведь он малой ещё, брат твой, защищать должен, а ты — драться, — увещевала Варя и, схватив Сашку под мышки, понесла к рукомойнику.
— Как жлать да длазниться — он большой, а не по нему — слазу маленький.
И день вроде бы хорошо начавшийся: все куры снеслись, и поросёнок стал лучше есть, и погода стояла, — а из-за этой прошедшей под окнами компании и ребячьей драки вдруг потускнел и обесцветился, как старый вылинявший полушалок.
Варя взяла корытце и стала рубить капустные листья и крапиву для поросёнка. Сечка была тупая, и она решила, что надо вечером отнести к дяде Ване поточить да заодно попросить, чтобы остриг Пашку машинкой наголо, а то оброс, как бы вши не завелись — потеет. А сама рубила и рубила, как делала это сотни раз, не думая, что делает. Мысли же текли сами собой, как ручеёк по пробитому руслу, однообразные в воспоминаниях. Они скользили, не вызывая теперь ни грусти, ни сожаления, лишь иногда наталкиваясь на те решения, которые уже невозможно было переменить.
Если бы не дядя, ни за что не пошла бы за Мишку. После смерти матери жить стало совсем худо, а дядя помогал. Жил он в городе, детей у них с Дарьей не было, и он считал своим долгом после смерти сестры пристроить девок.
Нюре в ту пору уж девятнадцатый пошёл, Мишка, дядин сосед, вот ей и предназначался. Но не понравилась она ему, а к Варваре, почти девочке ещё, стал липнуть. Всё в нём: и маленькая головка, хоть рослый сам, и пухлые влажноватые губы, и трескучий смешок, и запах изо рта, потом поняла, что перегара, — претило ей. Но и другого ничего не было, о чём бы мечталось. Правда, был один, с кем в школе переглядывались, а как школу бросила, смотрела издали. Только и это, как болячка, отпало. Вечерами на гулянку ребята, у кого яблоки были — носили, угощали, он же пустой ходил. Девчата и спросили: «Что ж ты яблочка не принесёшь?» А он, вроде бы шутя, так: «Мать говорит, всю голытьбу не накормишь». Уж молчал бы, дурак. И как отрезало.
А дядя всё тростил: «Что ты о себе думаешь, Варвара? Выходи за Мишку, пока берёт. Иль лучше за палочки в колхозе говно из-под свиней выгребать? Город! Паспорт получишь! Мать у него хворая, не работница. Дом пятистенный, хозяйкой станешь».
Отнекивалась, тянула, мол, и семнадцати ещё нет, рано. Подхлестнуло другое. Жала как-то за косогором крапиву для поросёнка, вдруг откуда ни возмись Семён, мужик сорокалетний, погнался, может, спьяну. Бежала, думала, сердце лопнет. Орал вслед:
— Всё равно достану, не в этот раз, так в другой!
Стала бояться. Вместе с Нюрой на гулянки ходили редко — чаще по очереди, поэтому, когда расходились по домам, искала попутчиков. Иногда разбредались все парочками — не к кому прилепиться, и бежала тогда, как в тот раз — казалось, догоняет кто и в затылок дышит. За косогор ни за щавелем, ни за опятами одна не ходила. При встрече с Семёном глаза опустила, как будто виноватая в чём, а он усмехнулся, помнил, значит.
И решилась. Дала Мишке согласие. А то, неровён час, настигнет Семён, ищи потом правых-виноватых, и всё равно не отмоешься — деревня.
Мишка, довольный, уже лез лапать, тыкался в губы мокрым ртом, смрадно дышал. Однажды, когда сестёр в доме не было, повалил на кровать. Выскользнула.
— Чего ты? — обиделся. — Всё равно через неделю свадьба.
— Когда рожь, тогда и мера, — ответила она и, взяв вёдра, пошла за водой.
…За этими мыслями и не заметила, как капустные листья чуть не в кашу изрубила.
А во двор, подпрыгивая, вбежал Сашка с радостным криком:
— Тётя Нюра приехала! Тётя Нюра приехала!
Варя бросила сечку, кинулась к калитке, рывком обняла сестру, мгновенно отбросив все воспоминания, зачастила:
— Нюш, вот чуяла, что-то хорошее будет! И куры нынче все снеслись, и поросёнок выправляется, и вот — ты приехала!
— Случаем я, — войдя в дом, Нюра поставила на стол корзинку, — колхозная машина с картошкой в город шла... Вот гостинцев вам привезла: молочка да маслица немного, вчера только спахтала.
— Уже копаете? — спросила Варя и, не слушая ответа, засуетилась: — Сейчас самовар поставлю, щи вчерашние есть, обедать будем. Ночуешь?
— Нет, Варюха, этой же машиной назад. И хотелось бы — не знаю как, разговоров говорить на всю ночь хватит, а нельзя. Завтра не на чем добираться, да и Ниночку с соседкой оставила. С обедом не хлопочи, не буду. Пока там разгружают да документы делают — посижу. Степан, ну ты знаешь, Сидоров, шофёром теперь, велел через час быть.
Нюра взглянула на сестру и увидела, что глаза её, только что вспыхнувшие радостью, — подумалось ещё: «Ну чисто огонёк!» — померкли и, как угольки, подёрнулись тоскливым пепельным налётом.
— Скучаю я, Нюш, — вздохнув, сказала Варя. — Ох как соскучилась. Уж и не помню, когда последний раз дома была, год или больше… К маме на могилку тянет… Танюшка на недельку приезжала, то-то счастье было! А Ниночку твою и представить не могу, личико-то изменилось, поди…
Она говорила и говорила, а Нюра смотрела на неё и думала, что выбери Мишка тогда её, Нюру, сидела бы она сейчас здесь вдовой, добро бы фронтовой, а то и сказать срамно — с перепою умер, и никогда не увидела бы Ивана, смирного, работящего, что привела она к себе в дом после Вариного замужества, и не было бы у неё маленькой дочки Ниночки.
— А как Иван-то, прислал что-нибудь? — словно услышав её мысли, спросила Варя.
Нюра даже вздрогнула.
— Три месяца уж ничего нет. Молю, пусть хоть раненый, калека, но живой...
— Что ты! И не думай даже, — Варя хотела сказать «о смерти», но приостановилась и продолжила, — о плохом. Три месяца — не срок. Война, говорят, уж скоро кончится. Вон у нас в городе части стоят, лейтенантов из Сибири пригнали, до сих пор не отправляют, а раньше в тот же день… С девчатами нашими слободскими гуляют…
И была в последних её словах не просто зависть, а какое-то безысходное отчаяние. «Эхма, девонька, — вспомнила Нюра выражение матери, — где их теперь, женихов, возьмёшь… сколько на войне поубивало, да сколько и ещё не вернётся. Девки, что перед войной начали невеститься, уже перестоялись, как вызревшая несжатая рожь… А уж про баб, да ещё с детьми, и говорить нечего». Но ничего этого не сказала она сестре, только обняла по-матерински, прижала, чтобы как-то утешить, стала обещать, что по первопутку снова приедет и непременно с Ниночкой, работы в колхозе будет меньше, и она выпросит у бригадира лошадь.
Нюра ушла. Налив в кружку молока и достав из мешочка сухарь, Варя села к столу. Сухарь был жёсткий и не хотел размокать, и она, обмакивая, потихоньку грызла его, запивая маленькими глотками. Молоко было своё, родное, с чуть ощутимым вкусом парного навозного духа. Вскоре после смерти матери, в том же году, сдохла корова, и они все плакали по ней навзрыд, как по упокойнику, а Нюра, старшая, уже по-бабьи голосила: «И что мы теперь будем дела-а-а-ть!» И тогда в колхозе им дали тёлку, худющую, одни рёбра, — выходили, оказалась хорошей молочной породы.
И вспомнив про колхоз, подумала: уже картошку роют… И её когда-то по осени зачисляли в полевую бригаду. При работе на дальнем участке подавали грузовик, и она, попервости встав на колесо, неуклюже перелезала через борт, стесняясь задравшейся юбки, оголявшей залатанные нижние штаны, краснея перед шофёром, бригадиром и бабами.
— Ты бы, Варька, какие ни то мужицкие штаны надела, — советовала бабка Устинья.
— Да нету, бабушка, у нас штанов, отцовы уж давно поперешивали.
На следующий день Устинья отвела её в сторону, сунула в руки:
— На вот, надень дедовы, царство ему небесное, не брегуй, чистые.
И она влезла в эти штаны, сразу почувствовав тепло и успокоение, будто оттуда, из своей уже невозвратимой дали этот чужой старик защитил и оберёг её от холодного ветра и бесстыдно-скользящих взглядов. И она, уже ловчее перемахнув через борт, уселась на своё перевёрнутое ведро и вместе с бабами, как тронулась машина, тихонько, стараясь попадать в общий лад, запела. И эти песни, и хлёсткие частушки, и смех, и бабьи разговоры о домогающихся ненасытных мужиках не были охальны, а жизненно-естественны, так же, как зимний дух избы с маленьким телёнком, общим ведром, куда мочились по ночам, не казался отвратным — всё это было своё, родное. И колхоз, почти всё время плетущийся в хвосте из-за нерадивого председателя, был тем обществом, где каждый был на виду и каждому знали цену. Ещё мама, покойница, говорила: «Колхоз — это опчество, а опчество всегда поможет».
А теперь нет у неё общества, городская она. Правда, город небольшой, да и живёт на окраине, почти как в деревне. Паспорт вон, за образами лежит, но что от него толку. Девчата соседские — кто где: Верочка в десятый пошла, Клавка вся светится от счастья — целый день в столовой среди парней, пусть солдаты и уйдут завтра, а всё же; Алка — у отца в райпотребсоюзе, в конторе. Здесь у всех разная служба и свои огороды — и нет общества.
Работу и она всё-таки нашла, но из-за детей надомную — шить рукавицы, благо от свекрови покойной машинка осталась, да разве этим проживёшь… Держит овцу, чтоб вязать из чего было, пять кур, пусть и чахлый, а всё же поросёнок есть, и в огороде всё своё, уж к зиме она старается — не нищенствуют, не голодают, хоть и война.
И всё у неё было, как у любой бабы, но было и ещё — жуткая тоска одиночества. У одних сохранились воспоминания, другие ждали мужей или парней с фронта, и всё это называлось одним словом — любовь. А вот у неё любви никогда не было... И, как скряга, зарывший золотой, достаёт его хотя бы полюбоваться, так и она иногда мечтала о любви, казалось бы, совсем похороненной в пору горького замужества. Вспоминала бабьи откровения, девичий перешёпот в грузовике: «сердце захолонуло», «голова закружилась — ничего не помню», «ноги стали ватные», «прикоснулся — будто током шибануло» — ничего с ней такого никогда не было. А были мокрые Мишкины губы, затхлый дух изо рта и тяжёлое тело, которое, как мешок в дороге, нужно было нести и нельзя сбросить. И одна за другой беременность…
Прибежавшие дети вернули её к обычным заботам. Она налила им по кружке молока, остальное с кусочком масла, обёрнутым лопушком, снесла в подпол. Хрустнула там малосольным огурцом и обрадовалась, что уже можно есть с картошкой. И не успела вылезти, как услышала:
— Варь, ты дома? Дай ребятам напиться, а то со стрельбищ сморились.
Четверо парней, тех самых лейтенантов, и Клава стояли у двери.
— Может, кваску холодного, — предложила Варя, наполовину высунувшись из подпола, — а то вода тёплая, ещё утром ходила.
— Конечно, кваску, если есть, — живо подхватил Андрей. — Ну и жара сегодня — как летом... — добавил он.
И, ловко приняв у Варвары ведро, подал и самой руку. Она опёрлась о неё на мгновенье и легко выскочила из подпола. Рука, выхватившая её оттуда, была сухой и жаркой, с твёрдым мужским обжатием. Она никогда не здоровалась с мужчинами за руку, и это невольное рукопожатие смутило: «Шустрый какой…»
— Так по-старому ещё лето, — сказала, как бы оправдывая погоду, и, обернувшись к Клаве, предложила: — Идите в горницу, там прохладнее, сейчас процежу — принесу.
Все послушно двинулись в горницу, где за закрытой дверью было просторно и чисто. Стол, накрытый вязаной белой скатертью, несколько гнутых светлых стульев, кровать с кружевным подзором и горкой подушек, в простенке зеркало с потемневшей гладью и несколько фотографий в общей рамке.
Пока ждали кваса, разбрелись по горнице: Николай Наливайко, красивый темноволосый хохол, подошёл к зеркалу и стал причёсывать свои волнистые волосы, прилаживая волосок к волоску; Игорь, Дрын, как его все звали сокращённо от фамилии Дрынов, гладил кошку, сразу появившуюся в надежде чем-нибудь поживиться; Валька Жуков взял со стола тоненькую детскую книжечку и углубился в неё, будто в роман; Клава деловито поставила стулья к столу и сунула палец в горшок с геранью — полита ли.
Андрей подошёл к фотографиям. На одной из них на фоне нарисованной на полотне декорации стояли женщина с мужчиной: он — в косоворотке, она, гладко причёсанная, в наглухо застёгнутом, по-деревенски сборчатом платье. Миловидное лицо женщины портили круглые испуганные глаза и грубая, почти мужская, выправка.
— Сестра? — спросил Андрей шедшую с квасом Варвару.
Она торопливо поставила крынку со стаканами на стол, подошла к нему, стала сбоку. На него пахнуло чем-то приятным, знакомым, но чем — он вспомнить не мог.
— Нет, мама с папанькой. Всю гражданскую прошёл, а погиб уж потом, случайно… и мама семь лет как за ним ушла…
— А у меня никого нет... детдомовский, — сказал он и, спохватившись, что это прозвучало слишком откровенно и даже жалостно, сел к столу и стал пить холодный, шибающий в нос, дерущий по горлу кислый квас.
— Ну и квасок у тебя, ядрёный, — ощерил в улыбке крупный рот и глянул на Варвару.
— Из ржаного солода, неженатый, — готовно подхватила она, улыбаясь одному ему, будто и не было никого больше.
— Как это — неженатый? — включился в разговор Дрын.
— А так: как готов — пьём, а будет кончаться — водой разбавим, женим то есть, тогда послабже будет, — Варвара говорила и улыбалась, будто объясняла детям что-то очень простое, само собой разумеющееся.
— Так что же, женишься и сразу ослабеешь, как разбавленный квас? — Андрей опять взглянул на Варвару, чуть прищурив глаза, предлагая продолжить этот шутливый поединок.
— А вот ты женись, — подъялдыкнул Николай, — тогда и узнаешь.
Андрей ещё и сам не знал, что ответить, как его выручил Валька.
— А я б женился… хорошо, дети бы пошли... — протянул он мечтательно.
Это было так смешно слышать от него, которого дразнили «девятилетний мальчик» или просто «мальчик» за небольшой рост, худенькую фигуру и фамилию Жуков, памятуя известный рассказ Чехова, что все невольно прыснули, чуть не поперхнувшись квасом.
— А уж ты бы и до свадьбы ослабел от робости, — неожиданно добавил Игорь. И все грохнули неудержимым молодым хохотом.
И Варя смеялась со всеми, открывая ровные, поблёскивающие влагой зубы, изредка прикрывая ладонью рот, как это делали в деревне смущающиеся молодые бабы.
— Ой, ребята, так и на обед опоздаем, — спохватилась вдруг Клава, — а у меня там дела не деланы.
Остальные тоже заторопились. Все благодарили за квас, просили ещё наварить, только уж непременно неженатого. Андрей последним подошёл к Варе, протянул руку и чуть дольше, чем полагалось, задержал её ладошку, прохладную, как отполированный речной камешек с прилипшими песчинками, шершавую с тыльной стороны.
— Ну, спасибо за квас.
— Не за что, — ответила она, подняв на него глаза: светлые, песочные, обещающие.
Все ушли, и Варя пошла косить побуревшую картофельную ботву, и всё вспоминала сегодняшний день: парней, Андрея, их насмешливо-шутливый, но не обидный тон разговора, и ей вдруг показалось, что и она может быть такой же весёлой, быть им ровней в другой неизвестной жизни. В душе что-то стронулось. Ощущение тихой радости вспыхнуло и не гасло. Всё было то же: дом, дети, труд, но что-то будто ласкало одним своим существованием. Тёплый вечер не напоминал о подступающей осени, о предстоящей промозглой погоде, о сереньких туманных утрах и ранних сумерках. В траве ещё стрекотали кузнечики, и маленькая ромашка с жёлтым ядрышком тянулась на тонкой ножке, не ведая, что дни её уже сочтены.
Вечерело. Она загнала в хлев свою единственную овцу, дала курам, накормила поросёнка. Поужинали. Помыла детям ноги, уложила спать. Прикрутила фитиль в лампе. Едва освещённая кухня, запах пшённой каши, посапывающие на печке дети, мерно тикающие ходики — всё несло покой, убаюкивало. Но спать не хотелось. Она взяла Пашкины штаны и стала пришивать отрывающиеся лямки.
Вдруг тихий стук в окно, два раза, как птичка клюнула. Варя откинула занавеску — за стеклом было лицо Андрея. Она хотела открыть окно, но он помотал головой, кивнул, мол, выйди.
«Господи, зачем?» — мелькнуло у неё, а тихая ласковая радость, что поселилась в ней, тлевшая, мгновенно вспыхнула, разрастаясь, сжимая испуганное сердце, резкими толчками погнала кровь.
Она открыла калитку, не впуская его, спросила:
— Забыли что-нибудь? — то ли обратилась к нему на «вы», как когда-то к школьному учителю, то ли имея в виду всю компанию.
— Поговорить надо, — ответил он.
Вдали послышались голоса, и она, испугавшись, что их увидят вместе, впустила его. По двору шли молча, а в сенцах предупредила:
— Не ударьтесь, — теперь уже явно на «вы», уважительно-вежливо, отстраняя.
О чём он думал, когда шёл сюда в свой свободный час? Он и не думал ни о чём, просто тянуло. А тянуло всё: и обещающий мягкий взгляд, и пряно пахнувшее тело, когда они разглядывали фотографию, и поблёскивающие в улыбке влажные зубы. Конечно, не красавица, да и проста до крайности… А может, это и к лучшему… Может, что и получится…
Они сидели через угол стола, друг против друга: она на сундуке, он на табуретке. Молча.
— Я покурю, — сказал Андрей.
Она кивнула, их глаза встретились, и он увидел, что в них ничего не было от того дневного обещания, теперь тёмные, они были круглы и испуганны, как у её матери на фотографии.
А Варя, вспомнив свою давешнюю мысль, что может быть ровней, теперь наедине с ним со стыдом чувствовала, что не знает, как вести себя, и главное, что и о чём говорить, что ровней не была и не будет, и никогда не наверстать ей то упущенное девичье состояние, в котором можно говорить ни о чём, кокетливо улыбаться, игриво смущаться, а не сидеть, как теперь, тяжёлой деревянной колодой, и выковыривать из пазов выскобленного стола хлебные крошки.
Здесь уже всё было другое. Она знала, зачем он пришёл, и это не оскорбляло её. Она сызмальства знала, что хочет мужчина от женщины, и то, что он пришёл к ней, даже поднимало её в собственных глазах — значит, она всё же понравилась ему, и в то же время его приход нёс другой, обидный смысл: вдова, одинокая, в пустом доме, значит, согласная, доступная. А стать легко доступной, а тем более прослыть, она не хотела.
Андрей смотрел на её чуть склонённую, с белым пробором голову, такую близкую, что чувствовал даже лёгкий запах волос, вспомнил, что так пахнет сено, и тоже не знал, что говорить и что делать. Всё было просто и сложно до невозможности. Была в ней какая-то детская незащищённость и одновременно тупая деревенская неуступчивость.
А Варя катала по столу сухие крошки и собирала их в кучку. Эта маленькая рука с короткими по-детски пальцами, елозящая по столу, мешала ему. Андрей взял и накрыл её своей рукой и почувствовал, как она вздрогнула, но руку не отняла.
— Варь, гущи не дашь? Хочу утром блинов испечь, — вдруг послышался за окном женский голос: — Вижу — свет, значит не спишь.
И всё распалось — она мгновенно вырвала руку. И было в этом что-то дурное, будто застали их на месте преступления.
— Сейчас вынесу, — Варвара встала и пошла доставать, наливать и выносить.
Андрею казалось, что делает она всё слишком долго, да ещё потом и разговаривает с соседкой у калитки, будто его и нет совсем, а может, нарочно тянет время… Нет, пора уходить. Пора. Но уйти незаметно было невозможно. Ещё немного времени, и придётся выбирать одно из двух: спокойно выйти, невзирая ни на Варю, ни на соседку, или дождаться и опоздать на поверку. И он вспоминал, можно ли выйти из дома незамеченным и во дворе сигануть через забор, но ничего не приходило в голову, да и темно было — только шуму наделаешь.
Он вышел на крыльцо, не зная, на что решиться. Но наконец-то они разошлись. Варя вернулась, они молча постояли, прислушиваясь, когда в соседнем дворе захлопнется калитка. Кругом было тихо. И она, вместо прощания, сказала:
— Не приходите больше.
— Почему? — спросил он.
— Сами знаете.
Он ничего не ответил и ушёл в темноту, стараясь отойти поскорее, чтобы при встрече с кем-нибудь не подумалось, что он имеет к её дому какое-то отношение.
А Варя вернулась в избу и снова села на сундук, где недавно сидела. Табуретка напротив была пуста, как и не было никого, только запах табачного дыма ещё не выветрился, и саднило. И сжимало горло. «Вот и всё, — с обидным облегчением подумала она. — Он больше не придёт». Погасила лампу и в темноте прошла в горницу и легла. Лёгкая дрожь от прохладной постели прошла по телу, затем стало жарко, и снова сдавило горло. Варя уткнулась в подушку и вдруг разрыдалась горько и безутешно, как плакала когда-то в далёком детстве.
А утром явились вдруг все скопом: девчата и четверо парней. Впереди Клава и Андрей, за ними остальные у двери топчутся.
Варя уже вымыла пол в горнице, а теперь домывала на кухне, под лавкой вытирала. Вылезла, выпрямилась. С тряпкой в руке, босая, в полинявшем коротком платье — откинула со лба упавшую прядь, улыбнулась смущённо, поздоровалась.
— Варь, вот ребятам уж больно хочется вечерком посидеть, да негде, сама знаешь, — сказала Клава и заискивающе добавила: — Может, у тебя разрешишь собраться, а то выходной пропадает... Мы всё сами сделаем, тебе и думать ни о чём не надо.
Варя глянула на Андрея, будто и не видела раньше: невысок, но складен, а глаза серьёзные, тёплые и просящие, как у ребёнка при виде игрушки.
И он посмотрел на неё: грудь платье распирает, а не толстуха, носик небольшой, утиный чуть-чуть, и улыбается, а глаза серьёзные, жалкие какие-то... И снова почувствовал запах её сенных волос, будто сидел против на табуретке.
— Ну как, Варь? — напомнила Клава и добавила, шаловливо играя ямочками на щеках: — Я пирог испеку, патефон принесём, потанцуем...
— Некогда мне танцевать, — вдруг неожиданно для самой себя резко ответила Варя каким-то чужим голосом, — картошка не копана, а там, глядишь, дожди пойдут... Некогда мне.
— Да за картошкой дело не станет, мигом выроем, — сказал Дрын.
— Что ж, таким кавалерам пропадать, что ли? — канючила Клава. — Хоть один раз повеселиться...
«Хоть один раз, — мелькнуло у Вари, — а вдруг... и никогда больше...»
«Хоть один раз, — резануло в мозгу и у Андрея, — а вдруг... и не доведётся больше...»
И это самое «вдруг» с такой ясностью представилось ему, как когда он в детстве тонул и ощутил: всё — конец.
— А не хочешь вечеринку, давай свадьбу сыграем, — неожиданно для самого себя предложил он и тут же добавил: — Если жених подходит...
Все так и обомлели. А Варя от такого предложения аж опешила: её звали замуж! И это не вчерашнее свидание тайком от всех, а прилюдно! С чего бы это? Может, посмеяться решил... Они на это горазды.
Ну и она пошутить сумеет. И подыграла ему:
— Что ж — жених хоть куда. Свадьбу — так свадьбу, — улыбнулась, — только по-настоящему: с гостями и гармонью.
Отступать было некуда.
— По-настоящему — так по-настоящему: с гостями и гармонью, — подтвердил он.
Никто так и не понял, всерьёз они или в шутку. Да и незачем было разбираться. Хотят свадьбу — пусть играют, всё равно весело. «Вот только гостей наберёт, — подумала Клава, — старух всяких, но ведь не скажешь теперь...»
И мгновенно перестроившись, захлопотала:
— Ребята, стол несите в горницу — одного мало будет. А потом кто на картошку, кто куда.
Те немногие деньги, что были в карманах, кавалеры сбросили в общий «котёл», и складчина заработала.
— Жених, с тебя двойной взнос, — подначивал Николай, отправляясь с Андреем на поиски вина.
Вином называлось всё, что пилось и можно было достать: водка, брага, самогон, домашние наливки.
Дрын с Валей уже копали картошку, Верочка с Клавой выбирали. Алла пошла проведать больную мать, принести к столу яблок и позвать гармониста.
Варя осталась одна. Чувствовала, что случилось что-то пустое, совершенно не нужное ни ей, ни ему, а то, что не случилось вчера, могло произойти сегодня вечером — приди он к ней ещё разок. Но шаг был сделан, и не могла она отшагнуть назад, отринуть заискивающее ожидание ребят, просящие мягкие глаза Андрея и радость в самой себе, вспомнила: «хоть один раз». И махнув рукой, как в разговоре с кем-то, пошла в хлев кормить поросёнка. Склонив голову набок, смотрела, как этот маленький замухрышка, припадая на задние ноги, чавкает зелёными щами. «Сдохнет, всё равно сдохнет», — уговаривала она себя, зная, что сейчас всё равно пойдёт к соседу, который скажет, что Варвара сдурела такого малого резать, и когда она ответит, что на свадьбу, пойдёт за ней.
И всё пошло заведённым порядком. На таганке во дворе варились свёкла и морковь для винегрета, в сарае сосед палил поросёнка, с огорода доносились звонкие голоса и тянуло дымком — там вертелись дети и пекли в золе молодую картошку, а она пошла к дяде Ване.
Он точил бритву о ремень. Его намыленные щёки напомнили ей клоуна, виденного когда-то в книжке.
— Ну что, Варвара, скажешь? — надувая языком щёки, дядя смахивал бритвой пену.
— На свадьбу пришла звать, — прислонилась Варя к дверному косяку.
— Эт на чью же — на свою, что ль? — не переставая бриться, спросил он.
— На мою. Сегодня.
— С кем же это ты надумала? — он даже бриться перестал.
— С Андреем, лейтенантом.
В это время вошла тётка Дарья, он, так и не добрившись, повернулся к ней:
— Мать, слышь, Варька-то замуж собралась за лейтенанта, на свадьбу зовёт.
Дарья плюхнулась, как квашня, на табуретку, вытерла потное лицо фартуком.
— На один день, что ли, замуж-то?
— Может, и не на один. Как судьба... — выдавила из себя Варя, уже жалея, что пришла. Но и не прийти не могла — родня.
— Судьба и за один день обрюхатить может, — словно ударила Дарья. — Тогда не плачь.
— Ну, я сказала, — Варвара повернулась и вышла.
Сухой ком подкатил к горлу, и она сделала усилие, чтобы его проглотить. А навстречу шла Алла с корзиночкой яблок, предвкушающая весёлый многообещающий вечер. Никому, а уж Алке и подавно, не могла рассказать Варя о только что происшедшем разговоре, потому что всё вдруг стало постыдным, и она торопливо начала выспрашивать, дома ли Мирон и придёт один или с Соней.
Был Мирон классным гармонистом, и чуть ли не со всего города приходили приглашать его играть на свадьбах, именинах, вечеринках, и везде подносили. Он, конечно, не отказывался и иногда не доносил домой заработанные деньги, поэтому Соня стала постоянно сопровождать его.
Варя слушала и не слышала Аллу. Мысли её возвращались к Дарьиным словам, были они справедливы, и от этого делалось ещё обиднее. Но вдруг представилось, что может она родить девочку, маленькую, ласковую, так мечтавшуюся ещё когда ходила вторым ребёнком, и всё возникшее постыдное перехлестнула тёплая волна нежности.
Меж тем картошка докапывалась. Ребята, скинув гимнастёрки, подставляли спины уходящему в осень солнцу. Набегали уже тучки, закрывали его, и тогда сразу становилось прохладно, но оно снова выскакивало, найдя прорешину, и, словно радуясь своему освобождению, щедрой мерой отсыпало последние жаркие лучи.
Из золы маленького костерка, что уже догорел, выкатывали прутиками чёрные обуглившиеся картофелины и, обжигаясь, жонглируя ими, ели без соли и хлеба, смеясь над будто нарочно нарисованными усами.
Тут же вертелись Пашка с Сашкой, оба грязные донельзя, с сияющими глазёнками, ничего не понимающие, но счастливые оттого, что много народу, что все смеются и что дядя Андрей дал по куску сахару и можно было сразу сунуть его за щёку.
И никто не думал о том, что этот день, такой ласковый, такой безмятежно-спокойный, не ценимый в мирной жизни, когда вся она соткана из таких же безмятежных дней, может стать последним днём для них — юнцов с ещё не настоящими, а нарисованными усами, когда, как мечом, разрубится время и явится то безобразное, жуткое, непостижимо-бессмысленное, что из века в век совершает человечество...
Варвара в своём коротком полинялом платьице появлялась то на бороздах, то ставила самовар, раздувая его сапогом, то следила за таганком, где уже жарились, дразня запахом, куски свинины. Андрей откровенно ласкал глазами её крепкие ноги, грудь, распиравшую платье, искал взгляд и, встретив, щерил крупный рот в белозубой улыбке. Она отвечала ему по-деревенски сдержанно, едва растянув губы, но глаза были теплы и уступчивы.
Пока все заканчивали с картошкой, она вернулась в дом, набрала в утюг угольков и, открыв сундук, стала перебирать платья. Собственно, перебирать было и нечего: только светлое маркизетовое, которое надевалось по праздникам, и отвечало случаю. Достала и мальчикам по чистой рубашке. Хуже обстояло дело с обувью. Растоптанные в работе ноги никак не хотели лезть в ссохшиеся за неупотреблением туфли. Но когда в конце концов она забила всё же ступни в эти колодки, ходить в них было совершенно невозможно — хоть плачь. Выручила Верочка — принесла мамины босоножки, и они оказались Варваре впору. Нагрев на таганке толстый гвоздь, она накрутила на него передние пряди волос, вечно вылезавшие из пучка, и теперь они лежали надо лбом пышной волной. Причёску до поры прикрыла косынкой.
Уже и девчата вернулись принаряженные, красивые той чарующей бездоказательной молодостью, брызжущей изо всех пор. И захлопотали, забегали, резали, крошили, уставляли столы всякой всячиной. Были здесь и солёные огурчики с грибами, и вездесущий винегрет, яйца с зелёным луком, Алины румяные яблоки, квас в графинах. Горкой на блюде лежал собранный у всех хлеб. Но всё чего-то недоставало: то было мало вилок, то стаканов, то не хватало стульев — и прилаживали лавку.
Все были озабочены и серьёзны, желая сделать всё обстоятельно, по-настоящему. И только двое, он и она, чувствовали, что это пусть не комедия, не игра, но что-то настолько ненастоящее, что не верилось в происходящее.
«Может, и постоим здесь ещё...» — мелькало у него.
«Может, и постоят здесь ещё...» — думала она.
Эта неуловимая нить понимания протянулась между ними, объединяя, словно только они двое знали одну тайну.
Но вот уже начали собираться гости.
Всё же пришли дядя Ваня с Дарьей. Она плюхнулась на табуретку и, отдуваясь, проговорила:
— Значит, и поросёнчика прирезали. Оно, конечно, — свадьба...
У Вари аж сердце остановилось, что ещё скажет, но та больше ничего не сказала, поджала губы. Пришла Мишкина крёстная — Пелагея, с круглым, как колобок, лицом, ласковая, доброжелательная ко всем; затараторила:
— Вот, милка, и в твоё окно счастье заглянуло, не всё тебе век горевать: то сиротинкой, то за Мишкой — балбесом, то вдовой неутешной. А нашёлся человек, ни на что не посмотрел, дети что — вырастут, и своих ещё народите...
— Пойду я, тётя Поля, одеться надо, — прервала её Варя, чтобы не слушать дальше эту красивую сладкую ложь. Как и от слов Дарьи, сделалось стыдно.
Она скрылась в закуток, отгороженный занавеской, и лихорадочно стала стаскивать с себя заношенное повседневное платье, будто хотела вылезти из старой кожи. И когда она надела маркизетовое платье, легко облегавшее грудь, сняла косынку, поправила причёску и приколола к волосам кремовую атласную розу, плеснула на себя водой из пузырька из-под давнишних духов, то неожиданно вдруг приняла и с волнением почувствовала, что она — невеста. Не осталось ничего от сомнений, теперь для неё всё было правдой, более правдивой правдой, чем когда она первый раз выходила замуж, и одна лишь мысль стучала в голове: только бы ему понравиться.
Она вышла. Андрей взглянул на неё и опешил: он не знал этой женщины. Та бегала в коротком вылинявшем платье, мелькала крепкими ногами, дразнила соблазнительной грудью, ободряюще встречала его ласкающие взгляды и отвечала на них. Эта же посмотрела на него спокойно, даже холодно, и не было у этой утиного носика, и казались стройными ноги в босоножках на каблучке, и волосы не выпадали из пучка, а лежали пышной волной, открывая чистый лоб и ясные светлые глаза.
«Вот те на», — подумал он, и всё, казавшееся сегодня таким простым и обыденным, снова вдруг сделалось трудным и немыслимым.
Он взял её за локоть и повёл за стол. Гостей набралось много, пришли и неприглашенные: Лёшка — Мишкин друг, забулдыга и пьяница, вернувшийся с фронта без руки, и дед Афанасий, в медалях первой мировой и гражданской, посещавший все свадьбы без приглашения.
Шумно размещались, разливали в нетерпении, искали недостающие вилки, и, наконец, поднялся дядя Ваня. Небольшого роста, худосочный, а сейчас, среди всех сидящих и с серьёзным выражением лица, показался важным и значительным. Все примолкли, и он молчал, не зная, с чего начать.
— Андрей и Варвара, поздравляю вас... — начал он и осёкся, по привычке чуть не брякнув «с законным браком», но вовремя остановился. — Счастливой жизни желаю... на всю жизнь... и чтоб ты, Варвара, мужа чтила... (среди молодёжи раздался лёгонький смешок) и тут смеяться нечего, без этого лада не будет, а Андрей чтоб детям был настоящим отцом... И выпьем за это.
Все облегчённо вздохнули, что речь была краткой, зашумели, чокаясь, тянулись, расплёскивая налитые всклянь стопки. По первой разлили мужчинам водку, прозрачную, остро пахнущую — у Лёшки даже рука затряслась, давно её не пробовал, всё больше бражку да самогон из чего ни попадя. Женщины и девушки жеманно тянули вишнёвку.
Мирон тоже сидел за столом, попервоначалу поднесли и ему, гармонь пока лежала нерасстёгнутой. Как он любил всевозможные застолья! И не за то, что можно выпить, а за ту важную, никем другим не исполняемую роль. Ещё ребёнком потянулся он к музыке, и тогда отец, вняв его слёзным просьбам, купил ему гармонь. И не было для него слаще занятия. По слуху выучился играть старинные и современные песни, умел и вальс, и танго, и краковяк. Были в слободе и другие гармонисты, но такого не было.
Вот и второй тост был сказан. Лёшка, уже захмелевший, раззявил мокрый рот и гаркнул:
— Горько!
— Горько! Горько! — подхватили все, обратив раскрасневшиеся лица к молодым.
Они встали, повернулись друг к другу: глаза в глаза. И он медленно, как-то неловко обнял её, ощутив сквозь тонкую ткань платья, как бы и не было его, ложбинку на тёплой спине, лёгкий запах духов и вкус мягких податливых губ. И он не знал, как долго это было и как долго должно продолжаться, пока не почувствовал уже сопротивление в губах, в напрягшемся теле, и отпустил её. Так однажды на ученьях они шли весь день под палящим солнцем, и не было воды. И вдруг встретили родник. Он припал к нему и, хватая ртом студёную ключевую воду, глотал и глотал, и чувствовал, как холод обжигает всё внутри и наполняет необъяснимым блаженством. И это было так...
А свадьба меж тем катилась, как солнце по небосклону, по заведённому исстари порядку. Вот и Мирон уже растянул меха, и полилась «Эх, полным-полна моя коробочка...» То соперничая друг с другом — выделяясь, то сливаясь в общем хоре, всех вели за собой Николай Наливайко, Клава и тётка Дарья, певшая низким красивым голосом. При словах «распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани» Андрей обнял Варю за талию и слегка прижал к себе, и она склонилась к нему.
А молодёжи так хотелось танцевать!
— Миронушка, миленький, сыграй вальс, — просила Клава, не давая передохнуть гармонисту, и, подхватив своего Дрына, пустилась кружиться, пока ещё в круге было свободно. Вышли и Алла с Николаем, оба степенные, неестественно красивые.
— Пойдём, — предложил Андрей, наклоняясь к самому Вариному уху, касаясь его губами, обжигая дыханием, — станцуем.
«Вот оно, — подкатило у неё к сердцу, — всё пропало».
Как было признаться, как можно было сказать ему, что танцевать-то она не умеет! Теперь, когда она ловила его восхищённые взгляды, чувствовала нарастающую нежность, сказать это было невозможно. И не объяснять же в такой день, что, окончив шесть классов, бросила школу — не в чем было ходить за пять километров в соседнее село, особенно осенью — в грязь, в холод ноги не вытащишь, да и обувки никакой. Едва не нищенствовали, учили только младшую, Танечку. Одна работа и работа: в колхозе и дома, со скотиной, на огороде, в поле. Какие там вальсы! Потом дядя выдал за Мишку, незнаемого, нелюбимого. И пошли другие «танцы», хуже прежних: пьяный задиристый Мишка, дети-погодки и жалкое безысходное одиночество.
И вот теперь, свободная, умевшая прокормить себя и детей, она позволила эту радость, этот миг счастья, пусть на один день, на одну ночь, но с тем, с кем хотела... прожить бы всю жизнь.
Признаться? Нет — ни за что.
Они вышли из-за стола, она ещё не знала, что скажет и сделает. И вдруг увидела, что Верочка, чуть не плача, смотрит на Валю, не смея оторвать его от деда Афанасия в их горячем споре.
— А пошто отступали, пошто? — горячился дед.
— Пригласи Верочку, — вдруг нашлась Варя, — мне нужно выйти.
Дотронулась до его рукава и улыбнулась смущённо.
Он принял это смущение на счёт «нужно выйти» и согласно кивнул.
Она прошла через кухню, где хлопотала Пелагея, разжигая под таганком на шестке русской печи костерок, чтоб разогреть жареную свинину.
— Маненько ещё попляшете, и подавать можно, картошка давно готова, — Пелагея подкладывала и подкладывала лучинки, и вскоре на сковороде затрещало, зафыркало. — Не пачкайся, я сама всё сделаю.
Варя вышла во двор. Было тепло и ещё светло, но день явно клонился к вечеру. «Сколько? пять? шесть?» Она потеряла ощущение времени, а надо было следить за ним, следить, ведь ещё каких-то три-четыре часа — и всё должно быть кончено, им нужно вовремя вернуться в часть.
В горнице всё ещё танцевали вальс, другой, но всё же вальс. Она сразу увидела их, и сердце болезненно сжалось. Как они были хороши! Тоненькая, совсем девочка, Верочка казалась ещё более тонкой и хрупкой в сильных руках Андрея. И когда они кружились, казалось, что, перебирая ножками, она сейчас оттолкнётся и взлетит. Её юбка — солнце-клёш то летало за ней, то обволакивало его ноги и снова расправлялось, и летало, летало. Он неотрывно смотрел на неё, успевая следовать в такт, и нежно, но крепко держал, чтоб не улетела.
«Вот какая ему нужна...» — с горечью подумала Варя. И не успела до конца довести эту мысль, как вдруг увидела, что от стола отделился Валька, резко дёрнул Андрея за рукав и произнёс угрожающе:
— Женишься — и женись, а нас не трогай.
Они стояли друг против друга: небольшой худенький Валька и крепкий лобастый Андрей. Ещё с детдомовских времён жило в нём противодействие всяким указаниям, и теперь он тоже вспылил:
— Ну и что? — спросил, усмехнувшись.
— Я... — нисколько не испугавшись, начал было Валька, но тут подошла Варя и встала между ними.
— Ну что ты, Андрюша, пусть их, — сказала тихо.
И от этого «Андрюша», которым его никто и никогда не называл, он смирился и предложил Вальке:
— Выпьем, что ли, по маленькой?
И они пошли к столу.
А Варя подошла к гармонисту.
— Мирон, давай русскую.
И пошла. Плавным движением развернув руки, задробила каблучками, всё ускоряя, по кругу, в задорном вихре пляски гордо откидывая назад голову. Так плясала её мать, которую она помнила ещё молодой, здоровой, так плясала старшая сестра Нюра на своей свадьбе, так плясали все бабы в деревне. Плясала одна, но тут, не утерпев, выскочил Николай и пошёл наступать, заманивая, раскидывая руки, приседая, крутясь волчком. «Как чёрт из табакерки», — ревниво мелькнуло у Андрея. А Варвара то приближалась к Николаю, и они плясали почти вплотную, то удалялась и звала за собой. И снова Андрей увидел её не такой, какой видел весь день: с тряпкой в руках, ползающей на коленках, раздувающей самовар сапогом, и даже не той, что смиренно сидела с ним за столом, а совершенно другой — непонятной и обворожительной. И эта непонятность рождала ревность: она могла плясать, смеяться, разговаривать, быть счастливой... и без него?
— Дай ты этому козлу, дай! — теперь уже Валька подначивал. — Ишь разошёлся!
— Выпьем, Валька, ещё по одной, и хорош, — миролюбиво произнёс Андрей и налил ещё по стопке мутной браги.
Тётка Пелагея внесла большое блюдо с картошкой и свининой. Многие за войну не только вкус, но и запах жареного мяса забыли, и каждый потянулся за куском.
— Поешь-ка лучше, — Варя положила Андрею золотистую с жирным краешком свинину, — а то запьянеешь.
Он послушно стал жевать. От выпитых стопок всё внутри распустилось, будто с ручья сняли запруду, разлилось, растеклось по всему телу горячей нетерпеливой волной. Что ему все эти люди, которых он не знал и, может быть, никогда больше не увидит? И происходящее показалось нереальным, ненастоящим, а действительным были война и смерть, и он, повернувшись к Варе, прислонив губы к выбившемуся из причёски локону, жарко прошептал в ухо:
— Варь, ну их всех к чёрту, пойдём на сушило.
Она молчала. Первым движением было встать и пойти. Так из века в век подчинялась женщина мужчине, инстинктивно уступая его силе и своей слабости. И вдруг явно, как в кино, увидела их возвращение: своё помятое платье, может, и со следами куриного помёта, растрёпанную голову, его гимнастёрку в сенной трухе, и взгляды, полунасмешливые, даже не осуждающие — понимающие, но маслянистые, как жирная свинина. К чему тогда была свадьба? Забраться на сушило можно было и без неё. И радость, щебечущая и трепещущая в ней весь день, сразу примолкла. Будь что будет, ответила:
— Не кошки — успеем.
Она почувствовала, как ослабла рука, обнимавшая её талию. А перед ним уже стояли Пашка с Сашкой. И Пашка, старший, задрав голову, глядя ему прямо в глаза, картавя, спросил:
— А ты тепель будешь наш папа?
Вопрос в лоб, не отвертишься. Он сам никогда и никого не называл этим словом, и ему стало жаль мальчишек, которым тоже некому было его сказать.
— Конечно, буду, не сомневайся.
— Я так и сказал Сашке, а он не повелил.
И Пашка, получив законное право, полез к нему на колени. С другой, Вариной стороны, пристраивался Сашка, и она, вооружённая детьми, успокоилась.
В горнице, напитанной дыханием разгорячённых тел, было душно. Открыли окна. Вечерело. Узнав про свадьбу, к дому стали стекаться слободские представители женского пола: здесь были и старухи с испечёнными солнцем лицами, и дородные, огрублённые жизнью бабы, и молоденькие девчушки с ясными вопрошающими глазами. А матери и бабки этих несостоявшихся невест, болевшие за свои чада, завистливо судачили меж собой: вот, мол, и баба-то невесть какая, да с двумя детьми — и выходит. И было до жути любопытно посмотреть на лейтенанта, польстившегося на глупенькую деревенскую Варьку, потому и облепили все окна, чуть не отрывая наличники. Обсуждали громко и без стеснений, не боясь быть услышанными.
— Смотри-ка, поросёнка подали... А что жрать зимой будут — не думает.
— Охомутала парня и рада.
— Их сейчас охомутаешь разве? Протрубили — и нет его.
— Не убьют — может, и вернётся...
— Вернётся?! На двоих детей да без загса — поди не дурак. Не к таким не возвращаются.
— Не скажи, в жизни всё бывает. Облигация — и то у кого-то выигрывает.
— А ты их видела, выигравших?
— Ну, не видела, что из того?
— И не увидишь, не про нас это. А ты б хотела, чтоб лейтенант к дуре-бабе вернулся, когда девок пруд пруди.
— И всё же кралечка она сегодня!
— Эх, мою бы девку взял, я бы и не так её разукрасила.
— Вот вернутся с войны и наших расхватают.
— Кто и вернётся — нос задерёт: многие девки за это время перестарками окажутся, там уж соплячки подоспели.
А эти «соплячки» — пятнадцати-шестнадцатилетние — тоже лезли к окнам, толкаясь, хихикая, хоть одним глазком посмотреть, как это бывает — свадьба.
Бабьи разговоры, как уколы иголкой во время шитья, кололи. Варя пустила на пол Сашку, пошла на кухню, достала с полки литровую бутыль браги, хранимой для самых нужных случаев, из которой сегодня отлила соседу, резавшему поросёнка, и, подозвав Лёшку, сказала:
— Угости всех... на кухне.
Тот, обрадованный, схватил бутыль уцелевшей рукой. Уговаривать никого не пришлось. Отлепились от окон и заполонили всю кухню, загалдели, протягивая кто стакан, кто чашку с отбитой ручкой, а кто и ковшик — всё, что впопыхах нашлось на кухне, хрустко закусывая поставленными солёными огурцами, запивая квасом.
Наша Варя хороша,
Наша Варя пышна —
За кого она хотела,
За того и вышла.
Пропела и сорвалась с места крутобокая солдатка Нинка и пошла дробить, вызывая на соревнование свою товарку, худющую от пятерых детей Тоньку. Та подскочила и, задрав до колен юбку, визгливым голосом затараторила:
И на юбке кружева,
И под юбкой кружева,
Неужели я не буду
Лейтенантова жена.
Мирон, тоже сидевший за столом, когда подавали и ели горячее, не выдержал, схватил гармонь и, лихо развернув меха, подыграл плясовую. Нинка, подзадоривая гармониста, топнула-топнула и остановилась перед ним.
Гармонисту надо дать
Чего-нибудь похлебать:
Или щец, или кваску,
Иль пониже пояску.
Вся кухня залилась хохотом, и из горницы потянулись любопытные в это неудержимое веселье. Где-то раздался звон разбитой посуды. И понеслось. Плясали все. Плясали так, как пляшут на свадьбах на второй день: с солёными прибаутками, охальничая, выковыривая из памяти слежавшиеся за годы неупотребления бесстыдно-ласковые слова. Дед Афанасий, не зная ни одной частушки, тряся орденами и тощим задом, выкрикивал без конца:
— Андрей, Андрей, держи штык бодрей!
И молодым без конца кричали «горько», и они целовались без счёта.
Гуляла слобода. Как гуляла она сотни лет вопреки нашествиям, мору, болезням. И человеческая жизнь, такая краткая, восставала тем самым против обезлички войны, вынужденного заклания и беспамятства тления. И когда кто-то поднял тост «За победу!», Андрей снова выпил, хотя понимал, что этого делать не следует, но за это нельзя было не выпить.
А время, неумолимое время, делало свою повседневную работу. Оно вползало сумерками, давило усталостью, напоминало о забытых житейских мелочах, о том, что пить больше нечего. Свадьба разрушалась. Стали расходиться. Уже Пелагея собирала пустые тарелки, Лёшка допил слитые из всех стаканов последние капли браги и увёл деда Афанасия, Пашка с Сашкой, сытые и довольные, спали по обыкновению на русской печке. Мирон ещё играл, но что-то тоскливо-грустное, свесив голову на плечо. За ним пришла Соня, долго искала фуражку, что нашлась под лавкой, и увела домой. Куда-то исчезли ребята с девушками, Николай, о чём-то пошептавшись с Андреем, ушёл последним.
Стало тихо, так тихо, что слышалось тиканье ходиков.
Андрей подошёл к Варе, молча обнял её, она прильнула к нему всем телом, уткнулась куда-то в шею. Он не был пьян — что ему эти три стопки браги! — и не чувствовал себя усталым, но ощущение, что весь день он делал трудную работу и наконец сделал её, принесло несказанное облегчение. Теперь можно было ничего не говорить. Этот день, такой длинный, в котором он отвоёвывал право «ничего не говорить», кончился, и он получил это право.
Вдруг захныкал во сне ребёнок, и Варя, отслонившись, прошептала:
— Иди ложись, я попискаю его и приду.
Он прошёл в горницу. Свет пригашенной керосиновой лампы едва освещал тёмные бревенчатые стены, балки на потолке, икону в углу. Он разделся, лёг в постель. Прохладная простыня приятно освежила тело. И в душе было так же свежо и покойно, и странное ощущение, что это уже с ним было когда-то: такой же дом, и иконы в углу, и войдёт сейчас женщина и скажет простые нужные слова. Такой родной дом... Он закрыл глаза, ждал, а покой нежил и убаюкивал его...
Варя вошла босая, в одной рубашке с вышивкой на груди гладью, волосы расчёсаны. Андрей спал, закинув руки за голову, как спят ещё совсем маленькие дети. И в этих руках, в чуть приоткрытых губах было что-то по-детски беспомощное, и она, жалеючи его, подумала: «Какой он ещё совсем молоденький...» Места было мало, и она пристроилась на боку рядом. Его подмышка была так близко, что она ощутила запах мужского пота и прогретого солнцем загорелого тела. И почудилось ей, что это муж её, усталый с работы, лежит рядом, и они давным-давно живут вместе, и будить его не положено. «Чуть полежу так», — подумала она, а блаженство и покой качали, как на волне...
В окно забарабанили. Весь дом наполнился дребезжащим стеклом. Они проснулись оба, мгновенно и сразу поняли: случилось ужасное и непоправимое. Варя растворила окно: там было искажённое суровой гримасой лицо Николая:
— Передай Андрею: выступаем.
Ему не надо было передавать, он всё слышал. Она увидела, как быстро он одевается, как уже руки застёгивают ремень, как лицо его, чужое и бесстрастное, становится суровым и далёким от неё.
Она заплакала, шепча сквозь слёзы:
— Прости меня, прости...
— За что? — не понял он.
— Что не разбудила... — плакала она. — И сама уснула...
«Какое это теперь имеет значение», — хотел сказать он, но вдруг подумал, что не поймёт, и пожалел её.
— Да что ты? Сам виноват... Самого главного и не сделал... — и улыбнулся, вспомнив: — Не кошки — успеем.
А сам считал минуты, чтобы успеть добежать до части. И вот осталась здесь одна, последняя.
— Ну, мне пора.
Она подошла, подняла к нему мокрое от слёз лицо, некрасивое, с утиным носиком, с той непослушной, теперь повисшей прядью волос, с растянутыми в неподдельном плаче кривыми губами — жалкая простоволосая и родная баба. Он обнял её, поцеловал мокрые солёные губы. Тело под тонкой рубашкой было тёплым, пахло сеном и чем-то ещё, так и не познанным им, и только руки, охватившие шею, были холодны и безжизненны. Он разжал их, хотел сказать что-то ласковое и не смог.
— Не провожай, — открыл дверь и, не оглядываясь, ушёл в темноту, во мрак жестокой, бесчеловечной ночи.
Последний год войны был не менее тяжёлым. Погибали уже не на своей земле, а там, где в предсмертных конвульсиях враг, как матёрый хищный зверь, убивал и убивал...
Погиб Валька Жуков, этот «девятилетний мальчик», по-детски ершистый, взрывной. Об этом узнали от Николая Наливайко — они воевали вместе, он написал Алле. Потом и от него долго не было писем, а на её запрос ответили, что пропал без вести. Из госпиталя под Москвой пришло сообщение о раненом Дрыне. Клава поехала, пока добиралась — Дрына уже схоронили.
Варя никуда не писала и не искала Андрея. В слободе иногда вспоминали её свадьбу, и самым запомнившимся было, что съели поросёнка. Уже и Пашка с Сашкой подросли, стали понемногу помогать: то воды полведра принесут, то грядки польют. Иногда ей казалось, что и не было никакой свадьбы, и не было никакого Андрея, но вдруг среди ночи просыпалась и будто чувствовала то последнее его мирное дыхание, и тогда скулила душа, как брошенный щенок, от одиночества.
Однажды зимним утром Дарья с Пелагеей, налив воды, стояли у колонки и никак не могли разойтись, судачили.
— Смотри-ка, чей это? — вдруг кивнула Пелагея.
По слободе, прихрамывая, шёл военный в шинели и шапке-ушанке. Они уставились на него, он поздоровался издалека и прошёл мимо. А бабы, не признав, кто это, смотрели ему вслед, ожидая, у какого дома остановится. А он всё шёл и шёл. И когда остановился и открыл калитку, Дарья всплеснула руками:
— Никак к Варьке лейтенант вернулся!
Фаина Игнатьева (г. Касимов Рязанской обл., Россия)
Опубликовано: "Махаон", выпуск 2013 г.