ЛiПро

ЗОГО Лiричний простiр

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта

Песок

Печать

Повесть длиною в одну ночь

Раз
Лампа стерилизовала все душевные позывы, уничтожив даже самую малую толику любых желаний. Она молчаливым, но ярким укором освещала часть стола, этим отвлекая внимание от остального мира, злорадно отдав его на растерзание тьмы. Я просто физически ощущал, как эта темнота проникает в мою кожу и изъедает ее, превращает мое тело в ледяной кристалл сумасшедшего спокойствия, а мое время — в песок.
Завтра мне стукнет тридцать.
Я ребенок.
И все, что осталось у меня, — эта лампа.
А лампа освещала сваленные в кучу компакт-диски, полупустую пачку сигарет, грязную пепельницу. Рядом должен быть стакан и пустая бутылка — я это отчетливо помню, я ведь еще вчера видел их, хоть и не прикасался ни к бутылке, ни к стакану несколько дней.
Темнота, заботливо выпущенная на волю светом дешевой, потрепанной настольной лампы, поглотила стакан. Бутылку.
Поглотила все.
Я рвано вздохнул. Взял со стола пачку сигарет, зубами достал две — так получилось, одну из них тут же вернул обратно, чиркнул зажигалкой, ощущая, что мне нравится хоть так, на секунду, но отогнать тьму от себя.
А тьма, словно подчеркивая мое ничтожество, вероломно отступила только в тот момент, когда я сдался ей, когда убрал палец со ставшей очень горячей педальки подачи газа.
И я понял, осознал, увидел: света для того, чтобы разогнать темноту, хватит и без моей зажигалки. Лампа была достаточно яркой, и темно вокруг не могло быть в принципе; и для меня — загадка, как я смог перепутать всепоглощающую тьму с заносчивым, но безобидным полумраком. В сущности, здесь даже слишком светло.
Я ребенок. Я несносен, несу чушь и не знаю, чего хочу.
Но точно знаю, чего не хочу.
Чтобы мое время превращалось в песок.

***
Я вынимал ключ из замка входной двери и в этот момент понял, что как раз докурил сигарету. Выяснилось это при затяжке — табак полностью истлел, а может, просто выпал, и в тисках пальцев остался беспомощный фильтр.
Понадобилось еще несколько минут, чтобы снова открыть дверь, зайти, не разуваясь, в комнату и положить в пепельницу то, что осталось от моей сигареты.
Зачем?
Не знаю. Я — ребенок, не забыли?
В прихожей я поглядел в зеркало. Возвращаться — плохая примета, но если перед повторным уходом посмотреться в зеркало, то пронесет.
В тот раз не пронесло.
И теперь эта примета теряет всякий смысл, потому что мне уже все равно. Тем не менее, я смотрюсь в зеркало каждый раз перед уходом.
Привычка.
Зажигалка снова вспыхнула, кончик сигареты испуганно зажегся коротким пламенем, но тут же успокоился, угас, стал лениво тлеть.

***
На кой ляд меня туда черт понес в два часа ночи, я и сам не знаю. Просто словно кто-то измученно звал, тянул меня туда, на Монастырский остров.
Очень сильно тянул.

***
Удивительно, как много может сказать о человеке содержимое его карманов. Пришлось провести небольшую ревизию своих карманов в такси, когда я уже почти добрался до места и нужно было расплатиться. А деньги, как обычно, куда-то подевались.
— Но они точно были, — объяснил я таксисту и начал выкладывать все из своих карманов в поисках этой бумажной наркоты, возведенной в культ. Таксист молча смотрел, как на свет маленькой лампочки под потолком извлекаются: паспорт, рабочее удостоверение, пачка "Лаки Страйка", зажигалка, пластиковая карточка "Мастеркард", давно разряженный мобильный телефон, зарядить который никак не дойдут руки, небольшой прозрачный пакетик, похожий на те, в которых продают наркотики в фильмах, — содержащий украшенное причудливым узором кольцо. Его, к слову, уже давно надо было бы отдать хозяину.
В самом остроумно расположенном — на рукаве — кармане были только ключи, впрочем, как всегда. В карманах джинсов была мелочь, два медиатора, заметка обо мне, вырезанная из газеты другом и торжественно мне преподнесенная. Да, случай, описанный в ней, и в котором я соответственно поучаствовал, получился очень забавный, если можно так выразиться...
...но выражаться и вспоминать было некогда. Нужно было найти и отдать деньги таксисту.
Денег не было.
Я бросил быстрый взгляд на водителя. На его лице было написано полное понимание мотивов коллег, берущих вперед плату за перевозку бренных тел своих пассажиров.
Я криво улыбнулся водителю. Лицо его приняло угрожающее выражение.
— Но они же точно были, — уверил я не столько таксиста, сколько себя, разглядывая лежащую на сиденье кучу сомнительных сокровищ, которая каким-то образом помещалась у меня в карманах. В сотый раз, наверное, засунул руку в правый карман куртки, ожидая в сотый же раз не найти там ничего, кроме высыпавшегося из сигарет табака.
Ожидания меня не обманули.
Денег не было.
В сотый раз их не оказалось и в других карманах.

***
Хорошо, что в здание торгового центра, около которого мы остановились, был встроен банкомат. Потому проблема решилась относительно мирно: я снял деньги, таксист, качая головой, взял деньги, машина, качая плохо закрепленным задним бампером, увезла таксиста и деньги.
А я остался. Без денег и ничем не качая.
И когда засунул начавшие замерзать руки в карманы, в правую словно впрыгнула сложенная вчетверо банкнота номиналом в сто гривен. Я достал ее из кармана и долго, минуты три, смотрел на нее со всех сторон и ракурсов.
Пока не рассмеялся над собой.
От греха подальше я переложил деньги в задний карман джинсов. Там точно никуда не денутся. Ну, то есть, — решив не зарекаться, подумал я, — не должны. Кто знает?
Если рассматривать жизнь как глобальную ролевую игру, то приходится признать — игра эта до отвращения линейна. Скорее всего, по сюжету, мне нужно было попасть в торговый центр этим воскресным очень-очень ранним утром, а попадать я сюда не собирался. Пришлось забросить меня в здание с помощью хитрого сюжетного хода — необходимости расплатиться с таксистом. В планы сценаристов не входил альтернативный вариант расплаты, и в нужный мне момент триггер просто не сработал.
Потому что вшитым в программный код триггерам глубоко плевать на мои "нужные моменты". Для них важны только те "нужные моменты", что рассыпал на моем пути садист-разработчик.
Я фаталист? Наверное.
А скорее всего, мне просто нехрен делать, поэтому я и строю эти причудливые мыслеформы. Зачем меня нужно забрасывать в этот центр? Я здесь встречу свою судьбу навеки? Или сейчас ко мне подойдет искусственно улыбающийся завистливый менеджер в костюме от Гуччи и сообщит, что я выиграл шесть миллионов долларов? Или что? Да ничего. Ничего не случится, потому что я завяз в вязком болоте собственных дней, медленных, безликих, одинаковых дней, и ничего не может статься в принципе такого, что выведет меня из состояния мертвой и расслабленной обреченности. И поэтому я сейчас смотрю на эти громадные песочные часы в витрине, которые оставляют меня один на один со своим привычным и уже родным страхом.
Время — песок.
Мое время — чужой песок.
Как в тот раз.
Черт, ну я же точно помню, что посмотрел тогда перед уходом в зеркало...

***
...кап-кап — капают песчинки на мою одуревшую от жары голову, прикрытую глупой зеленой панамой. Кап-кап. Кажется, я чувствую каждый кристаллик песка, — а это потому, что песок сыпется из Димкиных рук. На остальные песчинки мне плевать. Они мне не интересны.
— Серый! А, Серый!
...кап-кап...
— Ну чего там? — мне очень не хочется вылезать из-под панамы.
Потому что мне нравится смотреть сквозь нее на солнце и песок.
— Айда купаться!
Ты хоть высохни, чудо.
Я помню, что сам таким был когда-то. Не успел вылезти из воды, как тут же хочется обратно, а еще веселее — вообще из нее не выходить, пока или не посинеешь, или жабры не вырастут.
— Димка, — я улыбнулся под зеленым щитом, на который продолжали сыпаться песчинки, — погрейся чуток, погоди. Сейчас полезем.
— Ну, Серый...
— Через пять минут. Загорай пока.
Загорать эти пять минут Димке, если честно, совсем не обязательно. Меня всегда удивлял этот факт: ну ведь целый день в воде, на берегу его почти не бывает, а загар ровный и сильный. И не сгорает на летнем солнце, ни кремов никаких не надо, ни еще чего...
— Еще чего?! — обиженно вскрикнет Димка, предложи я ему крем для загара.
Да, это чудо зовут Димка. Ему одиннадцать, он худощав и уже не пятиклассник, что он и любит с гордостью повторять. Лично я не вижу тут никакого повода для гордости, особенно если вспомнить оценки в Димкином табеле.
Кап-кап, — продолжают беззлобно издеваться надо мной песчинки из Димкиной ладошки. Я начинаю понимать, что очень скоро они соберутся в толпу и агрессивно, как и положено любой толпе, сомнут мою зеленую крепость, мою последнюю защиту от солнца.
Солнцезащитные очки я забыл дома.
Поэтому тут я велел Димке прекратить. А еще лучше — сгонять мне за сигаретами.
— Ну тебя...
Малыш, кажется, обиделся.
Я со вздохом сел, снял с лица панаму. Солнце тут же пошло в атаку — мне пришлось сощуриться, склонить голову перед его мощью. Что бы мы ни думали и не говорили, но звезды всегда сильнее слабого человека. Особенно солнце.
— Давай деньги, — вздохнул Димка. — Что с тобой делать...
А Димка умел долго смотреть на солнце, не мигая, не отводя взгляда. Наверное, оттого, что у самого Димки в глазах всегда играло теплыми лучиками свое грустное, непостижимое солнышко.

***
...Димка, солнышко. Прости меня сейчас за то, что я смею думать о тебе в прошедшем времени, как будто ты исчез, растворился, и о тебе остались только воспоминания...
Двери круглосуточного торгового центра, на которые я продолжал смотреть, потеряли строгость прямых углов, циничное изящество металлопластика растворилось в пелене выступивших на моих глазах слез.
Это нервный срыв? — посетила на удивление холодная, какая-то даже деловая мысль. Если да — то давно пора.
Я поднял голову в небо.
Серое и промозглое небо наложило сегодня пасмурный мораторий на звезды — как и вчера, как и неделю назад.
Чертово небо.
Я до тебя доберусь.

***
...не хочу.
Вспоминать.
Ничего.
Что случилось.
Тогда.
Не хочу...

***
...но все равно помню, как рука Димки, сжатая в кулачок, свесилась с носилок, и из нее сыпался песок, — мой песок, это мой песок, Димка сыпал его для меня,  оставляя ровную и страшную дорожку.
Мне тогда показалось, что Димка как-то растаял, уменьшился, побледнел, а вместе с ним побледнел и окружающий мир, стал тусклым и потерял всякие краски. Когда двери "скорой" с громким стуком закрылись, то солнце зашло за тучи, чтобы там наплакаться вволю, скрывшись от всех.
У меня такой возможности не было. Я смотрел на Димку.
— Серый, — слабым голосом сказал он. Наверное, его никто не услышал, кроме меня. А я никого не слышал, кроме него, — ни мотора, ни суетящихся санитаров, ни сирены, ни хруста, с которым капли дождя ломались о сталь машины. Для меня сейчас не существовало ничего вокруг; никого, кроме Димки.
— Что, чудо? — я постарался улыбнуться.
Да и никогда не существовало...
— А почему сейчас внутри... так тяжело? Это от грехов?
Я просто взял его руку в свою, прижал к щеке.
— Все будет хорошо, даже лучше, чем вчера, — уверял я его твердым голосом, иногда подкрепляя слова улыбкой. — Нам еще на футбол завтра, помнишь? И белок в парк покормить сходить тоже надо. Да нам с тобой еще столько предстоит...
— Серый...
...и только тут я заметил, что слова не идут из горла, я только сдавленно хриплю, несу какую-то чушь, а еще — навзрыд рыдаю. И не могу отвести взгляд от испуганных черных глазок — мне кажется, что если отведу, то потеряю эти глазки навсегда.
А еще несколько песчинок, оставшихся на Димкиной ладошке, с озорной истерикой царапают мне щеку. А кажется — сердце.
— Не бросай меня, хорошо? — он всхлипнул. — Больно как...
Я кивнул, похолодев от одной только мысли, что Димку можно бросить. Что можно уйти, безразлично оставить... Нет, это невозможно, это даже нельзя себе предположить. Как можно безразлично оставить, бросить, отречься? Как смог выдержать стыд, не повеситься рядом с Иудой апостол Петр?
Как мог он спокойно жить, отказавшись от самого дорогого, что у него было, как он вообще смог жить, зная, что Ему больно?
Я знаю — Димке больно.
Как я тебя брошу, куда я без тебя... Димка...

***
Набережная тускло, но нарядно сияла светом фонарей. Мелко и нерешительно, словно пугаясь своей бестактности, пошел снег.
Я с громадным трудом собирал мысли и рассудок по крупицам, тяжело и больно склеивал их в своем сознании. Все, успокойся. Ничего не исправить, ничего не изменить, да и что ты можешь изменить? — сказал я себе. Не я ведь виноват, что этот мотоциклист...
Бог с ним, с мотоциклистом. А за сигаретами я, что ли, его послал? — с безжалостным цинизмом напомнил сам себе.
Нет, не ты, — согласился я с собой. — Я послал.
Но это неважно, ведь не сосчитаешь, сколько раз я отправлял Димку купить мне сигарет.
— Димка, малыш, — говорил я, — сгоняй за сигаретами.
— Давай деньги, — вздыхал Димка. — Что с тобой делать...
— Откуда у меня деньги? — одно время шутил я, округляя глаза.
Но быстро перестал. Потому что однажды Димка, не сказав ни слова, убежал, а вернулся уже с пачкой "красного" "Лаки Страйка". Мне было очень стыдно.
Все равно — это были редкие случаи. Обычно мы всегда ходили куда-либо или зачем-либо только вместе.
Вот в чем моя вина — меня не было рядом тогда, когда я больше всего был нужен рядом.
И с этой виной я живу уже семь лет, и с ней мне жить дальше.
Впрочем, какое там жить.
Я ж вместе с Димкой умер.

***
Умер. Не хочу ворошить ни свои чувства, ни свое прошлое, а тем более наводить порядок в настоящем. Ну ничего, бывает. Поэтому сейчас, дорогой Сергей, ставьте свой разум на костыли, — с этой мыслью я закурил сигарету, — и идем дальше, задавливая всплески эмоциональной активности.
На Монастырский остров.
Пешком нужно пройти еще немало. С набережной нужно подняться на пешеходный мост и убедить охранника, что мне необходимо зайти на территорию острова, а ему необходимо меня туда пустить. Потом — вглубь острова мимо памятника Шевченко, мимо Храма...
И буду там. На месте.
И снова остров закапает талым песком, узнав меня.
А песчинки закопают меня, узнав меня.


Два
Остров моргнул единственным прожектором, освещающим пристань, увидев и узнав. Порывом ветра взъерошил мне волосы, заскрипел ветками деревьев в нетерпении.
Я решительно пошел к мосту, — руки в карманах, в зубах сигарета, недельная небритость. Не люблю бриться, а неухоженная борода мне даже как-то и идет — так мне кажется.
В будке около шлагбаума хищной птицей сидел охранник. Только что он на моих глазах пропустил на пешеходный мост громыхающую шансоном — точнее, тем, что сейчас принято называть шансоном — вишневую "девятку", и теперь, судя по блеску в глазах, различимом даже сквозь стекло, прикидывал, как бы лучше потратить эти деньги.
Плохо. На ажиотаже он может и не пропустить, понадеявшись на еще кое-какие дармовые гроши, — думал я, не сбавляя шага. А денег у меня — только вот та "сотня" одной купюрой, которую я не отдам.
Не потому что жалко.
Деньги — ничто. Я действительно так считаю.
Просто противно.
— Молодой человек, куда?
Так и есть.
— На остров, — я старался, чтобы мои слова звучали тверже стали, но спокойнее воды.
— Куда на остров, три часа ночи, — охранник сладко и со вкусом зевнул, и меня самого тут же стало клонить в сон. — Не положено.
— Ну, начальник, ну я тебя прошу, — я добавил в сталь немного уважительно-просительных ноток. — Надо мне, очень.
Остров снова отозвался порывом ветра и скрипом деревьев. Скрытый ото всех в своем стеклянно-жестяном ящике охранник не отреагировал на просьбу острова.
— Чего тебе в три ночи там делать?
— Поэт я, начальник, — улыбнулся я. — Вдохновения ищу, лирики.
— Поэ-эт?! — у охранника отвисла челюсть. Он поглядел на меня другим, каким-то странным взглядом, видимо, оценивая возможность принадлежности моей персоны к богемной тусовке рифмослагателей. — Поэт... А докажи?
Начиналась моя любимая стадия разговоров — игра с огнем.
— Ну, скажи строчку, я тебе ее срифмую с другой.
Пока охранник скреб затылок, приговаривая "не, ну не знаю", я подкуривал очередную сигарету. Черт, осталось-то всего пять штук, а купить поблизости негде. И возвращаться уже не получится — он пропустит либо сейчас, либо никогда больше, а добираться до острова вплавь совсем не хотелось. По проводам канатной дороги?
Ну, это на крайний случай.
— Эх, — наконец-то "родил" охранник. — Вот давай, к примеру, так: "Я любил когда-то девочку мою Марину"...
— ..."и теперь от гонореи кони непременно двину", — не моргнув глазом, ответил я.
Вроде и не смешно ни капли. Я бы не рассмеялся. Я бы разозлился. Более того, я набил бы рожу такому поэту. Но охранник хохотал как умалишенный. Настроение у него явно поднялось, и он, рассудив, что деньги от любителей "шансона" да хорошее настроение от "поэта" — достаточное основание для того, чтобы означенного поэта на остров пропустить.
— Здорово ты, — он отсмеялся, вытер глаза. Затем через секунду пристально поглядел на меня. — Слушай, а не про тебя в газетах недавно писали?
Да, та самая статья. Уже на улицах узнают.
— Наверно про меня, — неопределенно мотнул я головой. — Было дело.
— А-а, ну ясно, — мне почему-то показалось, что охранник сказал это немного растерянно. — Ладно, иди, только чтобы никаких...
— Да само собой, — сказал я, глядя на остров.
Снова налетел порыв ветра.
— Спасибо, начальник, — я смотрел на остров.

***
Подчиненный прибыл.

***
Ночь терзала меня своей призрачной тишиной и рваными ранами на своем теле, сквозь которые струился свет, — то, что называют звездами.
А может, я и правда поэт? — спросил я у острова.
На острове темно. Фонарей нет нигде, только Храм освещается со всех сторон, маяком светит заблудшим душам. Сходить туда, что ли? Может, там помочь хоть кто-то в силах? Ведь все вроде есть в жизни — работа, деньги, квартира, друзьями не обделен, не голодаю. А мира в душе нет.
Молчит остров, не отзывается.
Благослови, батюшка, — я продолжал смотреть на Храм. Но теплее на душе не стало. Только тошно как-то.
Я достал зубами сигарету, наклонился к зажигалке. Потом переложил зажигалку в левую руку, правой перекрестился.
Вздохнул.
Димка, вот спрашивал ты, почему тяжело вот здесь, внутри. Хочется душе ввысь подняться, хочется землю обнять, приласкать, пожалеть, благодарными слезами залиться за то, что терпит нас, любит, несмотря ни на что. А не выходит, не дают грехи, не пускают в небо...
Прав ты был.
Храм стоял на берегу, отражая белизной стен свет от направленных на него фонарей. Я покачал головой — Монастырский остров большой, но почти не освещен, только служебный свет вырывает из власти мрака аттракционы неподалеку. То ли руки не доходят, то ли до мозгов у некоторых деятелей, отвечающих за обустройство города, не доходит, что в своем нынешнем состоянии остров по ночам — рай для темных дел. Хорошо хоть ночью людей почти нет. Около Храма, разве что.
Как-то странно — "рай" и "для темных дел"...
Да ну и Бог с ним. С ними. Пусть хоть Храмом будет освещен.
И освящен.
Я отвернулся и пошел к аттракционам. Остановился на секунду.
И наконец-то подкурил сигарету.

***
Снег перестал ломать комедию и наконец прекратился. Середина февраля, а мне почему-то совсем не холодно, как будто хилая лампочка, что висит над качелей, согревает меня. А я добиваю предпоследнюю сигарету и ворошу ногой песок, вяло раскачиваясь. Песчинки не капают, они замерзшими отчужденными щепотками холода отстраняются друг от друга.
Зачем звал? — наконец спрашиваю я у острова грустной улыбкой.
Налетел порыв ветра, бросил мне несколько песчинок в лицо и едва не вырвал из зубов сигарету. Но холодно мне от этого не стало.
Ни холодно, ни жарко.
В круг света впрыгнула ворона, вспорхнула и подлетела поближе ко мне, наклоняя голову и удивленно разглядывая меня одним глазом.
— Чего не спится? — спросил я у вороны. — Я прекрасно знаю, что вороны по ночам не летают, где вздумается, а спят. Так что не надо тут.
Ворона продолжала удивляться и глядеть на меня.
— Ну что тебе? — по сути, мне было совершенно побоку, что ей нужно.
Пришел я вот. А зачем пришел и к кому — и сам не знаю.
Я выбросил окурок прочь из света, и алый огонек решительно и обреченно, как брошенный при отступлении отряд, зажегся в темноте вокруг качели, выбросив при падении на асфальт несколько тут же погасших искр.
Ворона каркнула, прошлась взад-вперед.
— Согласен, — подтвердил я, сделав вид, что все понял. — И что теперь?
Осанна, — сказала ворона.
И улетела.
— Лети уже... Осанна... — беззлобно передразнил я ворону.
Наверное, я сошел с ума. Что ж, и это тоже было вполне прогнозируемо. Хорошо хоть не буйный, никто не заметит, не закроет туда, откуда и нормальные люди психами выходят.
Под ногой зашуршал песок. Словно какая-то невидимая рука окутывала мои ботинки одеялом неожиданно теплых песчинок. А, вспомнил я, ведь уже семнадцатое число. А значит, мне уже тридцать. С днем рождения, Серый. Даже не знаю, чего себе и пожелать...
Песок обиженно отступил, разом замерз, как и полагается зимой.
Начал замерзать и я.
Подул несколько раз на свои руки, прекрасно понимая, что пытаться отогреть их этим бесполезно. Взял бы термос с кофе из дому, так нет — побежал сломя голову сюда, а зачем?
Зачем ты звал меня? — повторил я вопрос. Ну ответь же.
Замерзну здесь к утру, что — легче тебе от этого станет? Жертв тебе не хватает? А помнишь, как Димка песок твой сыпал мне — мне! — на панаму? А как он замок на твоем песке строил? А как хрустели под колесами мотоцикла Димкины ребра, помнишь?
Или так много времени прошло, что уже и забыл?
Время — талый песок сквозь пальцы ребенка. Так что никак ты не мог забыть.
Или ты не можешь простить, что доля твоего песка — теперь навеки моя?
Зачем звал?
Я заплакал.
Мимо, осветив на мгновение мир вокруг фарами, с шумом пронеслась та самая "девятка", что въехала передо мной. И я на секунду встретился взглядом с вороной, стоявшей за кругом света от лампочки и все также пристально и удивленно смотревшей на меня одним глазом.
Я почему-то сразу успокоился.
— Иди сюда, пернатая, — негромко позвал я ворону. — Не трону, не бойся.
Ничего не произошло.
Глупо было ожидать, что ворона отзовется и подлетит ко мне. Да и зачем она мне здесь? Пусть каждый будет на своем месте.
Я прислонился лбом к крашеной трубе качели. Интересно, почему мне не хочется спать?
С этой мыслью я заснул.

***
Он крест не увидел.
Заплакал.
Потом потушил сигарету.
Тогда, за разделочным шкафом,
Он, старую ночь не увидев,
Заплакал.
Ведь нет меня больше.
И сталь зазвучала губами,
Слова, что под самое сердце
Ныряли стальными хвостами
И резали сердце на части.
А сердце не ведало страха
И боль позабыло навеки...

***
Пока вдруг не вспыхнули реки.
И он потушил сигарету.
И крест не увидел.
Заплакал.


Три
...а еще я помню, как это было.
Храм сиял золотыми куполами и медным колокольным звоном тщетно успокаивал хмурое дождливое утро. Складывали зонты, крестились перед Вратами прихожане, бросая, как велит обычай, три раза по три монеты стоящим при входе нищим и калекам, стараясь не замечать исходящего от них стойкого алкогольного духа, — где только успевают с самого утра? Поглядывали на детей, сонных и недовольных, которые, словно исполняя тяжкую повинность, быстро и мелко крестились тремя сжатыми пальчиками.
Было воскресенье.
Дождь мелко и подло моросил, окатывал меня брызгами из-под колес, насмехался глухими раскатами грома над торжественностью Храма. Ветер шатал провода, швырял дождь в лицо и издевательски свистел в ушах. Зима выдалась очень дождливой.
Впрочем, январь в последние годы всегда дождливый и неряшливый.
Димка прятал замерзшие руки в карманы, отворачивал лицо от ветра. Но стоял, не в силах отойти от Храма. А я знал, что сейчас Димке очень хочется зайти, поглядеть — так ли там по правде, как ему рассказывали, действительно ли кругом золото, сияние, тепло? Правда ли, что ангелы Божьи во время службы спускаются над алтарем и дарят благословение? Правда ли, что...
А даже если и не правда — все равно. Лишь бы попасть вовнутрь.
Лишь бы зайти.
Но он не зайдет. Я это прекрасно знаю потому, что когда-то точно так же стоял здесь и глотал слезы вперемешку с дождем и снегом. И так и не смог заставить себя сделать тот самый шаг.
А что мне мешает решиться сейчас?
Ничего.
Медленно я сделал первый шаг к Димке.
Великое путешествие всегда начинается с первого шага.

***
— Привет, чудо, — сказал я. — Тебя как зовут?
Он не ответил.
Может быть, это смешно и нелепо звучит, но мне было совершенно все равно, как его зовут на самом деле. Он был Димка, и никакое другое имя не могло описать его.
А значит, никакое другое имя не имело право обладать Димкой. Кроме Димки.
Я ведь могу долго рассказывать о том, что Луна — это небесное светило, естественный спутник земли, дать исчерпывающую — представим это чисто гипотетически — информацию о приливах-отливах-массе-диаметре-силе притяжения и прочих технических характеристиках, но при слове "Луна" все равно перед глазами возникает романтика и одиночество, пролитая кровь и пролитые слезы, надежда и вечный зов, странный обряд вселенской очищающей тоски. Потому что Луна — это образ. А никакое не небесное светило.
Вот и Димка — образ.
Не имя — образ. Чистая эмоция.
Я ребенок, мне положено мыслить образами. И испытывать эмоции.
— Тебя зовут Димка, — констатировал я.
Иначе быть не могло.
Лицо его было грустным, и ему сейчас очень шли серые капли зимнего дождя, подчеркивающие бледность и скрытую боль его души. А боль была — кому как не мне это знать. Как у того Димки-образа, когда-то рассказавшего мне о Храме и о его таинствах.
— Тебя зовут Сережа, — тогда просто сказал он мне. — И тебе очень плохо.
Интересно, а у меня сейчас такое же выражение лица, как тогда у взрослого Димки?..
...а маленький Димка все молчал.
— Расскажи мне о Храме, — попросил я, снимая с себя куртку и накидывая ее на плечи мокнущему хрупкому образу.
— А правда, — Димка поднял голову и с его ресниц закапал свой, маленький дождик, — что дети после смерти сразу на небо попадают?

***
А то куда же.
Чертово небо.
Я до тебя доберусь.

***
Димка — мечтатель.
Он сидит на подоконнике, прижав коленки к груди, обхватив их тонкими поцарапанными руками, и смотрит на закат, разглядывая причудливо смешанные на голубой грунтовке яркие алые краски, впитывая уставшее солнце в свои карие глаза. Только мечтатели позволяют себе подобное. Точнее, солнце позволяет им подобное, потому что мечтатели имеют на это право.
— До лета далеко, — говорит он задумчиво и грустно улыбается уголком рта. —А летом как-то... не так все. Хорошо.
Я смотрю на Димку, а закат своим пристальным взглядом жжет мне правую часть лица. Я — проводник, я замыкаю этот равносторонний треугольник. И мне впервые за долгое время хорошо.
— Ты это... — вдруг прикрывает глаза Димка и прячет подбородок за острыми коленками. Солнце стыдливо краснеет еще сильнее и, словно незваный гость за ручку двери, цепляется своим краем за дом напротив. — Если ну это...
— Дурак ты, Димка, — говорю я. — Пока я жив, этого не будет никогда.
Я прекрасно понимаю, чего он боится. И прекрасно помню, что на его месте боялся того же.
Я смотрю на Димку. Закатное солнце отражается в его глазах блеском надежды.
Дай покурить, — говорит Димка взглядом и протягивает руку. Нет, — улыбкой отвечаю я, — не дам. Хватит, накурился уже. Димка улыбается в ответ и переводит взгляд на успокоившееся потемневшее солнце. Это значит — и правда хватит.
— Димка, — начинаю я, но тут же замолкаю.
Потому что Димка — мечтатель, и сейчас смотрит на закат.
Никогда нельзя мешать мечтателям смотреть на закат.

***
Я не знаю, как так получилось. По сути, это было нереально, невозможно, неосуществимо. Если двадцатидвухлетний парень без жены хочет усыновить десятилетнего мальчика, то весь мир подымает страшный вой о том, что этот парень — извращенец и не видит никакой для себя жизненной цели, кроме как замучить этого малыша. Не отдают себе отчет, что если б я хотел этого малыша зверским образом попользовать, то уж как-нибудь нашел бы способ обойтись и без их решения.
Но помог друг.
— Серега, — сказал он тогда мне, — все равно усыновить никак не удастся. Да и зачем это тебе — совсем дурак? Оформи опекунство. Согласен? Но все равно стопроцентной гарантии не даю и я.
— Спасибо, Саша, — ответил я.
И пошел оформлять.
А дальше начались вопросы. Я на них отвечал:
Не судим.
Не привлекался.
Не замечен.
Не было в роду.
Я стал ненавидеть частицу "не". Иногда мне казалось, что вопросы специально ставят таким образом, чтобы я однажды не выдержал и сказал "да", признался во всем, во всех грехах, существующих и нет, только бы никогда больше не слышать и не видеть этой чертовой частицы "не".
Напоминало методы инквизиции.
Но друг действительно помог.
И Димка стал моим опекаемым. Опекаемым... Вот ведь глупое слово...
Я плохо соображал в тот день. Я просто вдруг почувствовал, что наконец обрел что-то необъяснимое и долгожданное. Может быть, я обрел смысл жизни.
Задумывался ли я о смысле жизни до этого? О да.
Был ли он у меня до этого? Не думаю.
Наверное, когда я обрел смысл, я перестал задумываться об этом.
А быть может, именно потому что перестал задумываться об этом, я и обрел его?
Нет, я не чувствовал к Димке отцовских чувств. Скорее, он стал для меня младшим братом, самостоятельной автономной людской единицей, за которую я теперь несу ответ, — и Бог ты мой, как мне это нужно...
Фактически, это все, что мне нужно.
Любовь? Нет, любви не было, если не считать детскую любовь к Катюше из седьмого "Б". Девушки? Женщины? Были. Вот, скажем, Мора...

***
— ...так она мне и говорит: давай, мол, заведем ребенка. А я ей в ответ: а давай! Чего ему на улице мерзнуть?
Все заржали. А мне было не смешно.
Слишком уж для меня близким был анекдот. Как-то слишком хорошо, чтобы над этим смеяться, я помнил свои двенадцать лет и холодную обреченность, сквозившую по обезлюдевшему, казалось, городу. Смеяться над серым дождем и серыми же тенями, заменяющими людей в стылом городе? Или над человеком, отшутившимся, спрыгнувшем со скользкой темы, но по сути — отказывающимся принимать ответственность за ребенка? По сути — самому являющимся ребенком?
Вот как я, к примеру...
Смеяться над собой? Не располагал к этому звучащий из колонок голос Цоя. И каким-то сплошным издевательством, петлей Мебиуса звучали слова "Мой магнитофон скрипит о радостях дня".
Я отвел взгляд от стопки аудиокассет, задумавшись.
А ведь следующее поколение понятия не будет иметь, что такое аудиокассета. И будут хохотать в голос и недоверчиво качать головой, услышав от нас, что когда-то с аудиокассет грузились компьютерные игры.
А зато о Цое будут иметь понятие. Почему-то мне в это верилось...
— "Когда твоя девушка больна... на вечеринку один..." — подпевал я одними губами, глядя на нее.
Девушка сидела на тумбочке около двери. Рядом с ней сновали другие люди, озабоченные одними и теми же идеями, объединенные одной и той же музыкой, а еще — достаточным количеством портвейна. Я знал, что скоро достанут гитару, и тогда начнется самое главное — фанатичный порыв множества личностей трансформируется в нестройную и фальшивую, но идущую от чистого сердца песню. Песни.
Я видел, что у той девушки был фанатизм, было и сердце.
Но она была слепым пятном в этой квартире — чья это, кстати, квартира и как я сюда вообще попал? Не помню.
Я, немного пошатнувшись, встал. Подошел к девушке.
— Идем к нам, — предложил я, опершись рукой о стену с выцветшими обоями.
— Спасибо, не хочу, — вежливо, но твердо ответила она.
— Может, выпить чего принести? — не отставал я.
— Нет, не надо, спасибо.
Я присел рядом — она чуть подвинулась — закурил. Предложил ей сигарету.
Она отказалась.
Помолчали.
— Может тогда...
— Не стоит.
Я вздохнул.
— Как насчет потрахаться на лестнице?
— Конечно, — легко согласилась она. — Почему нет...

***
Девушки — это поджанр фантастики. Они погружают тебя в мир чувственных иллюзий и приторной лжи, но обыгрывают это так умело, что фальшь ни в отношениях, ни в сексе почти не видна. А если и видна — то ты простишь. Потому что тебе очень нравится актриса.
Фактически, ты от нее в восторге.
Сознайтесь — многие фильмы мы смотрим из-за внешнего обаяния актеров. И если они очень нам симпатичны, то ни одна крупица подчас крохотного таланта не останется незамеченной.
Эта же — была жутко талантливой актрисой...
...и, как ни странно, я по сей день не знаю, как ее зовут. Все звали ее Мора. Ну я тогда и подумал — черт с ней, ну Мора и Мора. Отсутствие осведомленности о паспортных данных друг друга не мешало нам регулярно трахаться.
В какой-то момент, мне кажется, я ее даже любил.
А потом послал. Или нет — это она меня послала.
Потому что появился Димка, и вместе с ним...
Да нахрен я буду что-то объяснять. Я ребенок, и у меня получится смешно. Дети всегда смешно объясняют взрослым очевидные вещи, отчего взрослые никогда этих вещей не замечают. Им слишком смешно. И наверное — стыдно.
Так что просто — появился Димка. А Мора оказалась к этому не готова.
Да нет, что это я. Не в Димке было дело. Скорее всего, дело в том, что готова-то как раз Мора была ко всему на свете.
Ко всему, кроме — как выяснилось — любви.
И винить ее не в чем. Она родилась для одиночества. Наверное, она меня даже по-своему любила. Но проблема была в понимании любви. То, что я называл любовью, было для нее пустым звуком и ненужными проблемами. Ну, и наоборот, соответственно.
Люди расстаются тогда, когда понимают, что они якобы "не сошлись характерами". Лгут сами себе. Они просто не до конца определились с природой своих отношений.
Не разобрались в терминологии.


Четыре
Я проснулся от дикого холода. Остров был таким же, как и до моего беспамятства, но теперь настроение его было испорчено, и он веял отчужденностью. Снег тем временем принялся за меня очень серьезно — судя по всему, он шел уже около часа. Часов у меня не было, и сколько я проспал, не знал. Впрочем, не больше, чем шел снег.
Стало вдруг очень страшно. Я понял, что уже не чувствую лица и ног, кончики пальцев неприятно пощипывало. Я попытался встать и уйти — впечатление было такое, что вместо моих ног мне приделали деревянные неровные обрубки, и каждый шаг отзывался в моей горящей голове, в которую словно кто-то медленно, но целенаправленно вкручивал штопор, гулким стоном.
Вот и все.
Я упал, успел рефлекторно выставить вперед руки. Упал на ладони...
...и мне стало ясно — такую боль терпеть невозможно.
Я застонал.
Вот я жил себе в городе на Днепре. Город насчитывает миллион с чем-то жителей, и все они разбросаны по высотным пулям, нацеленным в брюхо неба, расположенным на двух берегах вечной реки, этот миллион с чем-то в большинстве своем по ночам мирно спит. А я сейчас — между этих берегов, один. Может, за эту наглость и наказан?
Но не это сейчас заботило меня. Почему-то в этот момент сквозь красные вспышки боли я совершенно не думал ни о чем, кроме одного — зачем это, черт побери, нужно острову?
— Зачем?! — заорал я. Но крик не получился.
Зачем?... — прохрипел я только и уронил голову на мерзлый песок. И почувствовал, как царапает он мою кожу — как не мою. Словно она превратилась в резиновую маску на моем лице.
Подлетела ворона. Под предлогом того, что нашла что-то интересное на земле, наклонилась, едва не касаясь клювом мерзлого песка, качнула головой, но мне было ясно — это все только для того, чтобы вновь пробуравить мне череп взглядом одного черного глаза, в котором отражался свет лампочки.
С днем рождения, — усмехался этот взгляд.
Мне вдруг стало все равно.
— Иди на хрен, — тихо и умиротворенно послал я пернатого поздравителя.
И закрыл глаза.

***
Боже. Вот вроде и мысли правильные часто посещают, и сделать что-то хочется... А не делаю. Как белый флаг с черным солнцем жизнь развевается, как будто хочется чего-то, а не дается в руки, темной пеленой скрыто. Господи, наставь и дай мне веры и силы. А если подашь веру и силы мне преумножишь, то подскажи — для чего?
Для чего мне был дан Димка? Для чего я ему был? Почему ты забрал его у меня?
Хоть на один вопрос ответь, Боже.
Хоть на крупицу приблизь меня к себе.
Так хочется не знать, не верить, а веровать. Честно и чисто приблизиться к прощению. Боже, ты ведь видишь все грехи. А живой я, хоть и умирающий, и сейчас пред тобой ниц пал. Прости мне грехи мои великие, тяжело умирать мне, ой как тяжело.
И не хочется. И страшно как...
Мразь я.
Плюнул бы в рожу себе, если бы смог. И не простил бы никогда.
А ты?
Простишь?

***
Тебе нет прощения, — со спокойной решимостью думал я, глядя, как он падает на спину, поскользнувшись на ледяной дороге. Замерзший асфальт с утра посыпали песком, но это никак не спасало ситуацию.
Я помог ему подняться.
— Живой?
Он отряхнулся от снега, кивнул, недовольно поглядел на испачканные замерзшим песком штанины.
— Та вроде как... — проговорил он неуверенно.
Живой. Я рассмеялся.
— А почему ты еще живой?
Слова, словно удары молотка в беззащитный висок.
Он посмотрел на меня каким-то новым взглядом, стал похож на застигнутого врасплох карманника. И во взгляде этом читалось многое. И остаточная неуверенность, и смятение, и странная пустота. А главное — в этих глазах отражался ледяной крик убитого им больше года назад мальчика Димки.
Он чисто механически снова отряхнул штанину от прилипшего песка, который все равно ни черта не спасал от гололеда. Песчинки упали на замерзшую корку, скрывающую асфальт, и отозвались в моих ушах заупокойным звоном.
...кап-кап — обиженно рассыпались они, чтобы больше никогда не оказаться вместе...
Моя нога врезалась ему под колено. Он вскрикнул и упал обратно на лед.
Я не думал. Ни о чем. И его сдавленные крики не могли меня остановить. Потому что я их не слышал, и в тот момент в моей голове колоколом звучало, обрывая сердце и уничтожая рассудок, только Димкино молчание.
Молчание — знак согласия, да, Димка?
Удар ногой в ухо. Весело. Как в футбол играешь.
— Гол, сукина ты тварь! — тяжело выдыхая пар вместе с истерическим хохотом, орал я.
Да, Димка?
Хруст ломающихся костей. Да плевать каких — главное, что это его кости.
— Признавай, сука! Признавай!
Прыжок двумя ногами на живот. Нечеловеческий, страшный вопль. Мое падение.
Женский крик.
— Милиция!
— Муж твой, сука?!
А хоть и милиция. Да пусть хоть НАТО. Дайте только зарыть этого гада, живьем закопать, и пусть хоть час помучается, а потом сдохнет, а я его потом откопаю и воскрешу, и снова уничтожу, урою, сгною в бесконечной боли...
...или сгнию в бесконечной боли сам, потому что и так нет мне жизни...
Удар. Еще. Еще.
...кап-кап — брызги крови...
...каждая капля — как будто кирпич, ложащийся в ровную, ненормально ровную кладку стены, за которой осталось все, что у меня было, отделяющую меня от прошлого, и теперь одна дорога — в снежную пустыню будущего. А есть ли оно? Что для меня — будущее?
Не знаю. Мне плевать. Сейчас есть только он, мотоциклист херов, волчара, который должен быть уничтожен, и моя злобная, всепоглощающая ярость, мы в клетке, накрытой черным покрывалом, и из нее никуда не деться, не вырваться...
— Папа!
...и словно включили звук. Словно дали свет, словно вновь опустили декорации, вернули меня в мое тело. Я вывалился из клетки в мир, опять погрузился в дребезжащую трамваями и струящуюся высокооктановым бензином реальность.
Кажется, даже пошел снег.
Я высосал кровь из разбитых кулаков. Посмотрел вправо.
— Милиция... — тихо и обреченно шептала женщина, прижимая мальчика лет шести к своему пальто, отворачивая его лицо. Мальчик тихим мышонком вцепился маленькими кулачками изо всех своих сил в одежду мамы, зажмурившись и надрывно попискивая, как ведут себя дети в состоянии запредельного страха.
Сын владельца мотоцикла, украшенного воющим на луну волком.
Этот малыш — его сын.
Все, чего мне сейчас хотелось, это свернуть этому волчонку шею.
Я встал.
— Не надо... — полным слез и твердой решимости голосом сказала женщина.
Я остановился. И куда-то мгновенно ушла вся ярость и внутренняя сила, осталось лишь осознание того, что я только что сделал.
Боже.
Господи.
Что я такое?
Я развернулся. И побежал прочь.
...бежал, не оглядываясь. Бежал по городу, расталкивая людей, желая раствориться в шуме транспорта, в свете фонарей, желая обогнать свои мысли. Но мысли неслись вместе со мной и метеорами лупили голову изнутри, разбивая картины и образы, по кусочкам расчленяя ту мозаику лиц и воспоминаний, что я так долго собирал и оберегал, как живительное пламя истинного, душевного тепла.
Я бежал, врываясь в самую гущу толпы, убегая от самого себя и от страшной действительности, ужаса содеянного. А мой мир, разбившийся в одночасье, осколками резал на части сердце, потрошил сознание, заставлял душу кровоточить.
Разойдитесь...
Убирайтесь. Вы здесь никому не нужны.
И как-то не сразу понял, что толпа, в которую я ворвался, собралась на концерт. Потому что не слышал совершенно ничего, кроме звенящего гула в своей голове. Удивился только, почему все запрыгали, заскакали, и взгляды у всех стали совершенно безумные. Неужели они здесь все сошли с ума? Да нет. Они-то отчего?
Неужели у них у всех тоже отобрали все, что они любили, и теперь они беснуются во всеобщей истерике и готовы горящими глазами испепелить мир, чтобы и остальные перестали быть людьми?
Я упал на колени и навзрыд зарыдал.
Беззвучно. Отвратительно. Страшно.
А вокруг, не обращая никакого на меня внимания, прыгала толпа, заглушая мой безумный вой своим безумным воем.

***
Не убил. Боже, а если б убил? Ведь убивать же шел. И то — не убил: откуда я знаю? Только потому, что за мной не пришли ребята при исполнении?
Нет. Я уверен, что он жив. Но я шел убивать.
А чем бы я тогда был лучше него?
А сейчас — чем я лучше него?
Господи...
И не холодно совсем...
Наверное, Боже, я в тебя все-таки не верю. Потому что одно из твоих творений сбивает своим мотоциклом одиннадцатилетних малышей насмерть, другое идет его за это убивать... Скажи, что это за цинизм — подарить человеку такую власть над жизнями себе подобных? Или тебе нравится видеть, как творится такое?
Может, ты заодно с островом?

***
...кап-кап — песок нежно осыпает мое уставшее и мертвое тело талым, но на диво теплым саваном. А в темноте смеется гортанно надо мной ворона...
И с этим смехом вместе капает песок, ворошит лезвием наспех сшитую белыми нитками скорби и водки рану. Больно, как будто предал кто-то, стыдно, словно стоишь голый посреди проспекта в полдень, но это все я терплю — потому что мне очень тепло. И не хочется от этого тепла отказываться.
Потому и капает песок — я не откажусь, не спрячусь никуда, не уйду. Замерзну здесь в тепле песка и не скажу ни слова.
Вот только открою глаза в последний раз...
— Тепло, Серый?
...значит, не успел. Умер? Потому что только мертвым должно общаться с мертвыми.
Я все-таки открыл глаза. Вокруг был все тот же Монастырский остров. Шел снег. Судя по тому, как он кружился, поднялся сильный ветер, но мне было тепло, потому что загорелая мальчишеская рука засыпала меня по-летнему жарким песком.
— Тепло?
— Ага, — тихо и счастливо сказал я. — Привет, Димка.


Пять
— Ладно, Димка, хватит, — попросил я. Он молча пожал плечами, перестал засыпать меня.
Все-таки это очень неприятно, когда ты одет в свитер и куртку, а тебя засыпают. Вытряхиваться после такого нужно часами, но это все равно не поможет — песок забьется в самые невообразимые щели, дырки в карманах, запутается песчинками в ворсе шерстяного свитера, и через какое-то время опять напомнит о себе и о пляже. А может, даже и подарит частичку солнечного лета, минуя раздражение...
Я приподнялся, сел, чувствуя себя как никогда хорошо. Дали бы мне сейчас задание бежать марафон — пробежал бы и не запыхался, и смеялся бы на бегу счастливо. Сейчас я был счастлив. Потому задумываться над природой того, что я видел перед собой, не хотелось, чтобы не разрушить ненароком то, что вижу.
Посреди снежной и холодной ночи сидели мы в оазисе летнего полдня. Кажется, даже можно было расслышать крик чаек и плеск реки...
...а мы уже были у реки. Аттракционы от пляжа отделял добрый километр, и вряд ли я бессознательно преодолел это расстояние, но я тут и Димка тут — и ладно. Мне было абсолютно не важно, как мы здесь оказались.
Становилось даже жарко. Я снял куртку, положил ее рядом и все смотрел на загорелого малыша Димку в синих спортивных шортиках, пересыпавшего горячий песок со сжатого кулачка в ладошку, освещенного летним солнцем прошлого. А вокруг нас бушевал февраль — зима наконец-то заявила о себе густым снегом, валившим с небес, ветер играл снежинками, закручивал их в немыслимые хороводы. Вот только в черном ночном небе, закрытом тяжелыми тучами, словно кто-то ножницами вырезал неаккуратную дыру, сквозь которую для нас светило лето.
И бастион нашего лета безуспешно штурмовал февраль.
— Димка, братишка, — я с трудом разлепил губы, — признавайся, это ты искалечил небо?
— Ага, — беззаботно отозвался он. — А че, разве плохо?
Я помолчал.
Димка улыбался уголком рта, как умел улыбаться только он один.
Нужно было что-то сказать.
— Я умер? — ни к селу, ни к городу спросил я.
— Та не, ты чего? — Димка отвлекся от песка, засмеялся. Хотел что-то добавить, но не сказал больше ни слова.
Разве что посерьезнел.
А ты? — хотел спросить я, но понимал, что не задам этого вопроса. Боюсь ответа на него, боюсь Димкиной реакции и главное — боюсь разрушить этот оазис тепла и спокойствия.
— А ты почти не изменился, — Димка хрустнул пальцами, улыбнулся открыто, честно, искренне — как раньше. — Только седины прибавилось...
— Семь лет прошло, — словно извиняясь, ответил я. — А ты тоже не изменился.
Димка расхохотался. А вместе с ним расхохотался и я.
И смеялся, пока на глазах не выступили слезы.

***
Отсмеявшись, я лег на спину и, не думая ни о чем, стал созерцать кривую дырку в зимней ночи, слегка прищурив глаза, в которые било солнце. Димка котенком прильнул ко мне, прижался щекой к груди.
— Сердце стучит, — тихо сказал он.
Значит, я и правда живой, — подумал я, но вслух ничего не сказал, только взъерошил его светлые волосы.
И Димка — как живой. Я чувствовал его прикосновения, тепло его тела, волосы. Точно, живой. Может, и не было этих семи лет серого марева вместо жизни, может, и не было того мотоциклиста и той аварии? Да конечно, откуда им взяться? Я просто задремал на пляже, и мне приснился сон — вязкий и тягучий, лишенный красок. А то, что в ночном небе дырка — так всякое бывает...
— Расскажи что-нибудь, чудо, — попросил я Димку.
Он приподнялся на локте, поглядел на меня с улыбкой.
— Чего рассказать-то?
— Ну, не знаю... Что тебе, рассказать, что ли, нечего?
— Та ну, — засмущался почему-то Димка, отвел взгляд и снова набрал в ладошку песка. — Пошли лучше купаться.
Я поглядел на черные волны Днепра. И с тоской понял, что все-таки меня и Димку, наш маленький мирок, отделяет от воды пропасть в десять лет. Все-таки эти десять лет были, не приснились мне.
Песок медленным потоком сыпался из маленькой руки.
— Куда тут купаться... Зима на дворе.
Он весело посмотрел мне в глаза, улыбнулся.
Мечтательно улыбнулся и задорно одновременно.
— А давай как будто лето!
— А давай, — тут же согласился я.
В конце концов, какого черта? Только для нас сейчас светит солнце, и больше вокруг никого нет, кроме нас.
Димка уже плескался в черной воде, выныривая, отфыркиваясь и смахивая с волос падающий снег. Я пропустил тот момент, когда он вышел из неровного круга, пересек границу лета и вышел в февральскую стужу. Но она явно была не властна над ним.
— Давай сюда! — крикнул он, — не бойся. Вода — самое оно!
Я медленно стянул свитер, футболку, расстегнул джинсы, снял их и бросил всю одежду в кучу. Иллюзорное солнце припекало совсем по-настоящему.
Значит, оно настоящее.
Медленно, пытаясь унять бушующие в голове мысли, образующие бессвязный поток информации, я пошел к воде. Шаг за шагом я приближался к границе летнего дня и мерзлой ночи, веселого, полного надежд прошлого и черного ледяного настоящего, и пытался уговорить себя, что пересечение этой границы не обрушится на голого меня всей своей пронизывающей стужей, в которой я жил все это время. К хорошему привыкаешь быстро, мгновенно, а отвыкаешь очень тяжело...
Последний шаг я так и не смог заставить себя сделать.
Даже самая теплая река с непривычки кажется холодной.
— Серый, ну чего ты?
И потому в реку очень тяжело заходить постепенно.
— Сейчас, погоди!
Поэтому обычно в нее залетают с разбега.
Я отошел назад и, словно на последний штурм, рванул вперед. И, оттолкнувшись на самой границе света и тьмы, вывалился из коряво, но старательно вырезанного в небе лета. В этот момент я изо всех сил зажмурился.
И каждый миг ждал жалящих острых игл холодной воды, мысленно приготовившись к этому.
Готовился и ожидал я этого совершенно зря.
Потому что все равно оказался не готов. Все равно это случилось неожиданно.
Как будто тысячи острых осколков впились в мои ноги. Их тут же свело судорогой, и я, не открывая глаз, рухнул прямо лицом в ледяную воду. И мозг словно вздулся изнутри и взорвался, лопнул, осветив глухую ночь перед моими глазами тучей серебряных искр.

***
— И чего бы я отэто туда лазил? — тихо говорил я, прижимая Димку к себе. —  Больше такого не делай, никогда, даже не вздумай, понял?
— Понял, — глухим и заплаканным голосом ответил Димка.
Иногда что-то выходит из строя. Как правило, это электрические розетки, закрепленные нашими "мастерами" кое-как. И когда розетки вываливаются из своей ниши и висят на двух проводах из стены, а вместе с тобой в этой квартире живет одиннадцатилетний ребенок, это жутко напрягает. Приходится чинить.
Современные розетки не обладают керамической изоляцией, в отличие от старых, добротных советских. Тем не менее, у них есть неоспоримое достоинство —  очень грамотный способ фиксации, благодаря чему вырвать их можно только очень постаравшись и только вместе с куском стены, а не как всегда — зацепив рукой, проходя мимо.
Система простая, как три копейки мелочью. Но понятное дело — для начала нужно обесточить квартиру, а уже потом приводить в порядок раздолбанные розетки. С этой частью задачи я справился достаточно быстро и уверенно — и обесточил, и привел в порядок.
И только открыв щиток и глядя на застывший счетчик, понял, что сейчас при подаче питания из-за скачка напряжения запросто могу спалить холодильник. Остальные электроприборы у нас в доме грамотным образом питались от хладнокровно и цинично вынесенных с работы сетевых фильтров, и перепады напряжения им не грозили.
— Выключи холодильник из сети, Димка, — крикнул я в открытую дверь квартиры. И только дождавшись ответа "есть!", включил питание. Некоторое время смотрел на нехотя тронувшийся с места диск счетчика и хотел было уже закрыть щиток, как тут что-то громко хлопнуло и выбило пробки.
Автоматически щелкнув рычагом обратно на "выкл", я рванулся в квартиру и в какие-то доли секунды оказался на кухне.
— Что случилось? — орал я и тормошил перепуганного Димку, глядевшего куда-то мимо меня.
Неизвестно, кто из нас был больше испуган случившимся, он или я. А виноваты во всем — кроме нас, конечно же — были китайцы.
Кривой китайский переходник с "европейского" разъема на обычный просто развалился на части в тот момент, когда Димка вытащил вилку провода холодильника из сети, поторопившись крикнуть "есть!". В результате из розетки остались торчать два металлических стержня.
И Димка решил их оттуда достать.
Хорошо хоть ума хватило не лезть руками.
Знать не знаю, откуда он приволок в дом эту расческу с пятью длинными металлическими зубьями на конце. Их предназначение оставалось для меня смутным, Димка на это вообще не заморачивался — не интересно было это ему, да и мне, если честно. А тут Димке вдруг показалось, что сейчас — как раз тот случай, чтобы эти зубья применить. И с их помощью извлечь остатки переходника, подковырнув их.
Ну и шарахнуло, конечно.
Эту расческу со сплавленными намертво штырями Димка и сжимал сейчас в руке. Зрение после яркой вспышки к нему постепенно возвращалось, первоначальный шок прошел. Он захныкал, а потом и расплакался, прижавшись ко мне.
— Ну ладно, Димчик, прекращай, братишка, — успокаивал его я, чувствуя, что у самого стоит ком в горле. — Ты ж мужчина, а мужчины не плачут.
Интересно, от кого и когда я услышал эту чушь?
— Я не мужчина, — сквозь слезы пробормотал Димка. — Я еще мальчик.
— А мальчики тем более не плачут, — твердо сказал я. — Все нормально, все. Все кончилось. Ну?
Я немного отстранил его от себя, улыбнулся. Мало помалу Димка успокоился.
Плоскогубцами я извлек из оплавленной розетки металл, порадовавшись, что взял одну про запас. Сейчас и поставим...
— А вот ты мне курить не разрешаешь, — безо всякой связи произнес Димка, — а сам куришь.
Потому и не разрешаю, дурко ты маленькое, что сам курю с девяти лет и знаю, что бросить для меня — непосильная задача. А перед тобой ставить непосильные задачи я не собираюсь и не хочу, чтобы ты сам перед собой их ставил.
Так что, Димка, ты должен быть сильнее меня.
— Несправедливо, да? — я хмыкнул и машинально хлопнул по карману в поисках сигарет. И тут же вспомнил, что только что выбросил пустую пачку в мусоропровод рядом с электрощитком.
— Ладно уже, что я, маленький, что ли? — миролюбиво и как-то даже снисходительно сказал Димка. — Давай уже деньги, сбегаю.
— В кармане куртки возьми.
Димка выбежал из кухни.
— Только осторожно там, под машину не попади! — крикнул я ему вслед.

***
— Давай деньги, — вздохнул Димка. — Что с тобой делать...
— Только осторожно там, хорошо? — я протянул ему "пятерку", другой рукой отряхивая зеленую панаму, одетую на колено, от песка. — Под машину не попади. Знаю я, как ты носишься...
Димка укоризненно, словно умиляясь моей наивности, покачал головой.
— Откуда тут машины, на острове?

***
— Не бросай меня, хорошо?.. Больно как...

***
Врач качает головой.
Разбитое стекло.
Окровавленный кулак.
Темнота.
Яростный крик.
Ни перед кем не становился на колени. Даже перед Богом.
А тут упал, грохнулся, удара об пол не чувствуя. Болью скрутило.
Горем.
Мой яростный и страшный крик.
Темнота.
Я открываю глаза.
Что это за монотонный вой, который я слышу? Нет, ну правда — что это? Димка, ну ты ж у меня умный мальчик, не по годам просто, ответь. Ты ведь знаешь, точно знаешь. Тебе ж завтра в школу за учебниками идти, помнишь? Ну ты можешь сказать хоть слово? Я ж прошу. Не кто-то там, а я. Хотя бы слово, ну хоть глазки открой. Что ж ты холодный такой, а... Нет. Нет! Не смей! Не смей, слышишь?! Не смей умирать...
Объясни мне хотя бы перед смертью, что это за монотонный вой?
Ха, а я понял и без тебя. Это ж я вою...
Все, Димка, вставай. Хватит.
Доктор, но ведь он сейчас встанет? Я у тебя, сука, спрашиваю, отвечай! Какие, нахер, "уберите руки", я у тебя спрашиваю — встанет или нет? Так же не бывает, чтобы Димка просто так — умер. Вот так просто и страшно...
Темнота.
Мой яростный...
...вот так просто и...
...страшный.
Крик.


Шесть
Две границы моей жизни. Маленький Димка — тоненький лучик света, грустная улыбка, светлые волосы и мечтательные карие глаза, неумелые рисунки в тетрадке по математике вместо домашнего задания и вечно исцарапанные руки, — где только умудрялся? Взрослый длинноволосый Димка — спокойный сильный голос, татуировка — синий скрипичный ключ — на правой руке, готовность прийти на помощь и шрам на подбородке, сигарета за ухом и гитара в углу, золотые искры в зеленых глазах и вера в Бога.
И между ними — я.
Я вышел за границы загруженного мне уровня. И теперь система торопливо и наобум за секунды выстраивает мне дорогу, используя стандартные текстуры и архитектуру, заложенные главным разработчиком, и в панике пытается понять: почему я никак не вписываюсь в стандарт?
Жизнь — самая непродуманная игра.
А мы — сложные самонастраивающиеся и, как следствие, работающие некорректно машины. Мы не знаем, чего хотим и для чего созданы.
Мы — дети. Прямо как дети.
Только детям плевать, для чего они созданы. Они просто хотят — всего и сразу.
И честно говоря — они в своем праве.

***
— Не ори, — грустно попросил Димка своим низким красивым голосом, откинув волосы взмахом головы. — Слушать тошно.
Я замолчал, вытер непрошеные слезы с глаз.
— "Не ори"... А что мне делать?
Димка достал из пачки сигарету, бросил пачку на стол. Я решительно достал еще одну, чиркнул зажигалкой и, глубоко затянувшись, выдохнул дым прямо в его сторону.
И с тоской подумал о себе: ну не придурок?
— Сережа, ты придурок, — грустно констатировал Димка, сложив сильные жилистые руки на груди. Сигарету он заткнул за ухо. — Тринадцать лет уже, а как маленький себя ведешь.
Я не выносил, когда он так со мной разговаривал. Слезы снова выступили на глазах, но я громадным усилием воли сдержал их.
— Да, как маленький. Я ребенок, ты сам мне вчера это говорил.
— Ну кто тебя просил с ними связываться? — Димка даже повысил голос. Это означало, что он очень расстроен. — И сколько раз я просил тебя не курить?
Много раз, Димочка. Очень много. И еще столько же раз попросишь. И я столько же раз пообещаю не курить. И все равно все твои просьбы и мои обещания без толку. Когда я впервые взял в зубы сигарету, мне было девять лет. И я тут же понял, что буду курить всю жизнь.
— Не об этом сейчас, — пробормотал я, но сигарету погасил.
Фраза повисла в воздухе. Нужно было что-то сказать.
— Димка, — я не смотрел на него. — Мне по-любому конец...
— Вот только не надо утрировать, — Димка усмехнулся, спокойно и уверенно, как всегда. — Конец тебе по-любому, если и будешь продолжать так чудить. Сколько ты должен?
Тишина липким звоном обволокла комнату.
И в тишине сдавленно и тихо прозвучали мои слова.
— Пять тысяч.
Димка озадаченно почесал нос. Присел на край стола.
— Как я понимаю, не гривен.
Я промолчал. Что мы, фраера что ли, на гривны играть...
— Поздравляю тебя, Шарик, ты балбес, — произнес Димка растерянно. — А где их брать в случае проигрыша, эти пять тысяч, ты подумал?
Да ни о чем я не думал, Димыч, — с беспомощной обреченностью мысленно кричал я. Даже о деньгах я не думал. Просто хотелось выиграть.
И в этом все и дело, — с ужасом понял я. Хоть копейка на кону, хоть миллион —  мне все равно. Просто хочется побеждать. Всех и каждого. Но делать это честно, и если не получается победить честно, то хотя бы честно проиграть.
Что я и сделал. Честно-честно.
А толку с этого... Я-то играл честно, а они нет.
Значит, не нужно играть, не зная досконально правил?
— Понял теперь? — голос Димки звенел, клубился вязью печальной заботы. Он тепло улыбнулся. — Криминальный, блин, авторитет... Ох, Сережа...
Я вздохнул. Улыбнулся в ответ.
А потом тихо и обреченно расплакался.

***
Те ребята больше никогда меня не трогали и о долге не вспоминали. Я не знаю, что сделал Димка, но на меня смотрели с уважением, хоть и с той поры сторонились.
Это было не заслуженное уважение.
Я — нашкодившее ничто.
— Я хочу стать компьютерщиком, — сказал я в тот же день Димке. За компьютерами будущее, и мне хочется творить это будущее лично, своими руками. И заработать уважение своими делами, а не чьим-то вмешательством.
Мы помолчали. Я запоздало спохватился.
— Спасибо, Дима.
Поздно, очень поздно. Зато искренне.
— Тебе спасибо, Сережа, — просто сказал Димка.
Мне стало очень больно.

***
— Серый... — испуганный и дрожащий Димкин голос. — Ты чего?
Я открыл глаза. И тут же напоролся на карий взгляд Димки, полный страха и растерянного непонимания происходящего, как будто Димка ждал объяснений. Я усмехнулся. Эх, Димка, если ты ничего не понимаешь, то я и подавно. И почему я еще жив? Ведь отчетливо помню, как кусал мои ноги холодный Днепр, не простивший людской дерзости.
— Теперь-то я точно умер? — спросил неизвестно у кого.
Димка продолжал с настороженным испугом смотреть на меня. Точно так же, как и до моей смерти, беспощадно светило солнце сквозь кривую дыру в ночи. Сколько сейчас времени, хотелось бы знать...
— Живой ты, Серый, живой, — вдруг затараторил Димка и порывисто обнял меня, лежащего на песке.
Кстати, я полностью одет. Точно ведь помню, что раздевался перед прыжком в черную воду.
— Никогда не пугай меня так больше, — шепнул Димка, прижимаясь к моей груди. Помолчав, улыбнулся, добавил:
— Сердце стучит...
Если бы каждый раз, когда я это слышу, мне давали по доллару, то за сегодняшнюю ночь я бы уже заработал два, — цинично подумал я.
Я боялся признаться себе, что отчаянно боюсь, что внутри меня водоворотом хлещет и шумит паника, которую я прячу за холодным рваным цинизмом. Уже два раза я неминуемо должен был погибнуть, и все равно оказываюсь здесь, на солнечном пляже посреди февраля. Или принять за факт, что смерть меня все-таки скрутила еще на аттракционах, и это и есть загробная жизнь?
Как-то она совсем не похожа на то, что описывали все религии мира. И атеисты тоже тогда, получается, были не правы...
И Димка.
Понимая, что сейчас точно двинусь головой от страха и той мешанины мыслей, что творится в голове, я тронул Димку за голое загорелое плечо. Теплое, живое и родное.
— А чем не пугать, Димка?
— Да вот этим, — он не поднимал головы, и обиженные слова его вибрировали гулом диафрагмы в моей груди. — Почему ты мне не поверил?
Я глядел на небо. Вранье это все. Нет ни солнца этого, ни теплого летнего песка. Наверное, лежу я сейчас на больничной койке в палате с отморожением всего, что только можно, на грани ампутации мертвых конечностей, а может, уже и без этих самых конечностей, и вижу все это во сне. Вранье это все.
Так что — и Димка тогда вранье?
Небо мигнуло, как будто на мгновение прервался сигнал, передающий прошлое в мой закипающий мозг, и на какие-то доли секунды не стало ни лета, ни теплого песка — ничего. Несколько снежинок бросились в атаку на мое лицо и остались на нем талыми капельками холодного бытия.
Господи, что же это происходит? Почему, за что?
— Димка... — прошептал я.
Страх панически стучался сердцем в грудную клетку, сбрасывал мысли в пропасть ужаса и рвал меня на части. Я закричал, отбросил Димку от себя, вскочил, побежал прочь, не оглядываясь, лишь бы покинуть этот круг яркого лета, вырваться прочь, в холодное и липкое, но привычное настоящее, накрыться с головой одеялом забот, по-детски спрятавшись от этого страха.
Я ребенок, вашу мать.
Чего вы от меня хотите? Что хотите мне дать?
Ничего мне не надо. Ничего не вернуть. Ничего не исправить.
Димка, ты ли это? — стучалась в голове испуганной птицей единственная мысль. А тот, кто сейчас задает этот вопрос, — я ли это? Или где я?
Я бежал изо всех сил. Ноги увязали в цепком песке, который ни за что не хотел отпускать меня отсюда. Упал, пополз на четвереньках, задыхаясь своим криком.
— Прекрати морочить, отпусти! — срываясь на крик, шептал я. — Не трожь, оставь, отпусти...
А в ушах моих плакал умирающий Димка.
Убил?
Я убил?!
Я набрал полную пригоршню песка и умылся им, раздирая колючими песчинками свое лицо, смешивая слезы с гранулами мерзлого холода.
И вдруг стало спокойно и горько, как бывает, когда добрый отец посадит тебя на колени и начнет утешать, успокаивать, погладит по голове с нежностью и пониманием, и все проблемы останутся позади, ненужные и неважные. Словно нарыв в моей душе прорвался, и вместе с гноем вытекла вся ноющая боль, которую я взращивал целых семь лет. Прекратил стучать в голове кровавый молот, перестал прыгать пляж.
Я боялся оглянуться. А вдруг Димка все еще сидит там и горько плачет...
Не оглядываясь, я поднялся и пошел вперед.
Прочь с острова.
Я ненавижу тебя, остров. Ведь это ты заставил Димку делать все это. Ты его убил. Не я. Не тот несчастный мотоциклист.
Ты.
И за это ты будешь наказан. Не мной. Я всего лишь нелепое нашкодившее ничто.
Поэтому не относись ко мне слишком серьезно. Который час хотя бы скажи, и я отстану...
Взрезая воздух крыльями, подлетела ворона.
— Уйди, добром прошу, — со страшным спокойствием сказал я. Ворона послушно улетела, оценив угрозу в моей интонации.
К горлу тяжелым комом подкатила тошнота, и меня вырвало.

***
И тут же вырвало еще раз.
— Дим... — слабо сказал я, глядя на Димку.
Стало легче, только голова гудела, как транформатор.
— Доволен? — изобличающе-заботливый голос Димки выводил меня из себя. — Боже мой, четырнадцать лет, а ума нет...
Да, доволен, твою мать...
— Пошел ты, — невнятно пробормотал я и снова склонился над унитазом. Спазм сжал желудок, но рвать уже было нечем. Я закашлялся.
— На, выпей еще, — Димка протянул мне кружку с алой жидкостью.
Я затухающим взглядом посмотрел на кружку, нечувствительными слабыми пальцами взял ее, поднес к губам. Но заставить себя выпить хотя бы грамм не смог.
— Пей же, давай! — похоже, Димка находился на грани истерики.
Я заплакал. От жалости к себе и к Димке.
— Что это были за таблетки?
— Не знаю...
Откуда мне знать. Я просто залез в аптечку, не глядя взял несколько упаковок таблеток и сосредоточенно их проглотил, запив стаканом воды из-под крана, смахивая слезы с ресниц. А теперь вот проваливаюсь в бесконечно прямую темноту, где будет очень хорошо...
— Не спать!
Удар по щекам. Никогда не слышал, чтобы Димка так орал.
— Не спать!!!
Еще один.
Я открыл глаза.
— Да не сплю я...
Зачем-то поднял руку. Никогда не замечал, что моя рука такая тяжелая. Да и вообще — все тело тяжелое и неуправляемое, голова так вообще... Особенно голова, все норовит упасть на грудь, обещает неслыханное блаженство. В первый и в последний раз, конечно же. А дальше?
Ну так знал, на что шел.
— Пей, Сережка. Пей, родной, я прошу тебя, ну. Пей же, идиота кусок...
Сейчас, Димка. Для тебя — что скажешь.
— Пей, давай, родненький. Что ж ты делаешь, что ж ты...
Я пью. Глоток за глотком. Роняю чашку. Меня снова выворачивает тем, что секунду назад выпил.
— Хорошо, хорошо, — это Димка. Он здесь, рядом. Наверное, только он и держит меня еще здесь, рядом. — Пей еще, умоляю.
Пью.
Кажется, что я обложен ватой. Нет рядом Димки, мне только показалось, что он здесь, нет никого, только вата и глухие удары сердца сквозь вспышки внутри головы и леденящий страх.
— Все, Серенький. Вставай, вставай, малыш...
Встаю. Наверное, встаю. Ничего не чувствую.
— Хорошо, молодец. Идем, идем...
Наверное, то, как я иду, смотрится очень страшно.
Я так думаю — я чувствую, что Димке страшно.

***
— Шеф, ну давай скорее. Умоляю, ты видишь, что секунды решают?
— Да что ж я сделаю...
— По тротуару давай!

***
Холодный март, немного снежит робкая еще весна. Она смущенно глядит на рослого и сильного мужчину с длинными волосами, который несет на руках в больницу нескладного худощавого подростка в летних шортиках и серым цветом лица...
...потом, дома, Димка устало и бесцветно рассказывал мне все. Как он занес меня в больницу, как дал деньги медсестре. Про капельницы рассказал, сколько это стоило. Самое главное и сложное, — говорил он, разрезая мне душу безжалостной правдой, — нужно было убедить медсестру, что я отравился. Не так и много потребовалось для убеждения — всего-то пятьсот гривен. Итого, мои три дня обошлись в тысячу.
— Сережка, — сжав пальцами виски и глядя мне в глаза, сказал Димка. — Я ж эти деньги не рисую.
— Прости меня, пожалуйста, — я отвел глаза.
Все-таки я изрядная сволочь.
— Что мне теперь делать? — глухо спросил Димка. — Ножи прятать, газ отключить, замки по ящикам развесить, решетки на окна поставить, каждый твой шаг контролировать? Слова тебе не сказать?
Я не смел поднять на него глаза.
— Я больше никогда не буду, — прошептал в ответ, вздохнул.
Димка подошел ко мне, сел рядом. Обнял за плечи.
— Зачем? — спросил он просто.
От одиночества, Дима, — думал я, глядя на точечный след от игл капельницы на руке. От щемящего и беспросветного одиночества. Ты делаешь все, чтобы меня оттуда вытащить, но, тем не менее, я одинок. Теперь и, наверное, навсегда.
— Больше не буду, — упрямо произнес я вслух. — Никогда-никогда...
Я не врал.
— Эх, Серенький... — Димка прижал меня к себе. — Умеешь ты уроки из ошибок извлекать и признавать их, умеешь, не отнять этого... Если б еще научился ты ошибок не делать...

***
А как бы их не делать... Думаешь, Дима, мне хочется вот так чудить постоянно, каждый раз потом чувствуя себя последней сволочью? Не хочется. Как потом в глаза смотреть людям, которым я жизнь отравляю? Просто хочу жить, радоваться тому, что живу.
Кто мне не дает?
Хороший вопрос...
Ты вот всегда в своих молитвах просил — избави, Боже, подай. А имел ли право на это? И так Бог нам дал все, что нам нужно, и даже с избытком, а мы постоянно — дай, подари, сделай за нас... И потому — возможно, только возможно — и был я у тебя такой тварью. Чтобы ты прощал, доставал меня изо всех тех волчьих ям, куда я сам себя загонял, в последний миг, когда я уже был готов упасть в пропасть, ловил меня за руку... И прощал. Снова прощал.
Ты ведь делал это, Дима. Раз за разом.
И потому имел право просить у Бога.
А я? Что я сделал такого хорошего или важного, чтобы иметь на это право? Или — что я должен сделать?

***
Все. Успокоился. Встал. Стряхнул с бороды и ресниц песок.
Хорошенький, мать его, день рождения.
Прочь отсюда.
Только не оглядываться.
— Серый!
Не оглядываться.
И делать вид, что это полное боли и слез "Серый!" просто шум февральского ветра в ушах.
А не плач преданного мной малыша.


Семь
— Знаешь, Серый, в чем прикол? — спросил меня Димка, в который раз съехав на санках с горы и подбежав ко мне.
Зима решила, хоть и ненадолго, побаловать нас обильно выпавшим снегом, так что мы ловили момент и предавались всяким недолгим зимним развлечениям. Я вот, пока Димка катался, сосредоточенно лепил снеговика.
И был счастлив, черт возьми.
— В чем? — приделав среднюю часть туловища к своей монументальной скульптуре, ответил я.
— А в том, что зима и мороз, а не холодно! — радостно сообщил Димка.
Еще бы, так носиться... Я улыбнулся.
Да и мне, кстати, тоже не холодно. О чем я и сообщил Димке, и он весело кивнул, побежал к подъему на горку.
— Шапку, блин, одень, чудовище! — крикнул я, понимая, что без толку. Все равно ведь не оденет.
Я вздохнул и принялся за голову своего памятника зиме, пусть и недолговечного, но как будто открывшего тоннель во времени, и из этого тоннеля ощутимо и приятно веяло детством. Вот в чем дело, Димка. В том, что хоть и мороз, и зима, но открыт тоннель в детство. А из детства не может веять холодом.
Так что с тобой, Димка, никогда не холодно, — посмотрел я вслед маленькому братишке, на секунду отвлекшись от снеговика.

***
Я снова остановился около аттракционов. Пустые качели противно и жутковато скрипели, слабо качаясь под светом лампочки. В неровном обрезке трубы вовсю завывал ветер. Судя по тому, что деревья вокруг стояли ровно и так же ровно падал снег, в этом обрезке трубы ветер и поселился, наотрез оказываясь покидать его, обиженным воем нагнетая зимнюю ночь.
В душевной пустоте словно засел кто-то и теперь игрался теми тяжелыми камнями ошибок, которые я копил внутри себя долгие годы. Я чувствовал, как тяжелое, обреченное спокойствие давит на сердце, прижимает к земле. Врастаю в мерзлую землю, скрытую асфальтом, загибаюсь под мрачным величием высотных домов и не вижу выхода.
Безумно захотелось вернуться на пляж, превозмогая страх перед невероятным, забрать Димку с собой. Ведь вырвался же он — пусть и ненадолго — оттуда, откуда не возвращаются? Вновь хочется, чтобы сидел на подоконнике, смотрел на закат, не хотел делать уроки, переживал за нашу футбольную сборную, подпевал Цою, звучащему из колонок. Хочется, чтобы он снова жил.
Потому что и мне очень хочется жить.
И поэтому я не вернусь на пляж.
Я боюсь.
Качели начали раскачиваться сильнее. Ветер протяжно взвыл и затих.
Казалось, смерть перестала быть страшной уже давно. Если на то пошло, то я ее даже ждал, этого умиротворяющего вечного покоя. Мне казалось, что это будет очень просто и обычно, как одуванчики срывать — вот я был, а вот меня и нет. Раз — и все.
Но сегодня, когда смерть показалась рядом, даже не ударила, а просто обозначила удар, я понял, что смерти боюсь безумно.
Это если принять за факт, что я продолжаю жить.
Домой надо ехать, — решил я. Опять нажраться или даже уйти в непродолжительный запой. А там и видно будет. Если наутро будет очень и очень плохо, то тогда да — живой. А сейчас надо отвести взгляд от пропасти внутри самого себя, заполнить ее пьяной безнадегой, потому что она всяко лучше крови, омывающей душу, текущей из исколотого мыслями сердца.
Качели продолжали скрипеть, но уже не качались — они застыли, зависнув по дороге назад в крайней точке своей слабой амплитуды, словно умелый фотограф щелкнул спуском, поймал кадр, да так и оставил. Только со звуком не знал, что делать, и застывшие в таком положении против всех законов физики качели продолжали скрипеть, монотонно и жутко.
Точно, поеду напьюсь. Когда вокруг постоянно такая ересь, то удивляться чему-либо уже нет сил.
Я отвернулся и засунул руку в карман в поисках сигарет. И вспомнил, что они кончились.
Я снова повернулся к качелям.
Просто так, еще раз поглядеть на застывшие во времени качели.
— Ну твою же мать, — укоризненно улыбнувшись, сказал я, исподлобья взглянув на звезды.
Слабо раскачиваясь, на качелях сидел малыш примерно Димкиного возраста и испуганно таращился на меня, спрятав ладони в рукава пуховика. На голове обычная зимняя шапка с логотипом американской то ли бейсбольной, то ли хоккейной команды Нью-Йорка.
— Даров, — подмигнул я. — Закурить не найдется?

***
Больше всего не люблю, когда замерзают руки. Перчатки надо с собой брать и не выделываться. Забыл, просто забыл. Это бывает.
Я затянулся сигаретой, которую мне протянул мальчик.
Нет, постарше Димки. Лет тринадцать.
— Что тебе по ночам не спится? — созерцая его сбитые простые ботинки, спросил я.
Мальчишка вздохнул, глядя куда-то вперед.
— Боишься?
Он бросил на меня настороженный взгляд. Кивнул.
— Из дома сбежал, — понял я. — Что случилось? Да не бойся ты, чего я, не понимаю, что ли? Как звать-то тебя хоть?
— Ярик, — ломающийся голос уже звучал немного спокойнее.
— Ярослав, стало быть, — я протянул ему руку. — А меня Серега.
Он пожал мою руку, все еще опасливо поглядывая на меня.
— Рассказывай, Ярик.
Ярик как-то бессильно пожал плечами. И начал говорить.
Остров затаился, слушая бессвязную исповедь ребенка. Даже снегопад утих, лишь редкие снежинки опускались на шапку мальчика, не оставляя никакого следа.
История вечная и банальная. Хотел выйти во двор, погулять. Перед уходом в который раз вытащил "десятку" из родительского кошелька. Зачем? Да Бог его знает, мало ли на что нужны деньги в тринадцать лет — ага, все-таки тринадцать, —  мимолетно отметил я. И, естественно, был за этим занятием застукан мамой. Убежал с этой "десяткой" на улицу.
И решил уйти из дома.
— Почему? — спросил я, выдыхая дым.
Он вздохнул и ничего не ответил.
— Куда деньги хоть потратил, а?
Проел. Куда ж еще. И пачка сигарет. Спички.
— Блин, — только и сказал я. — Ярослав, вы чудите не по-детски.
— Знаю, — согласился он, шмыгнув носом. Казалось, его ломающийся голос звенел на морозе расстроенной струной. — Больше никогда не буду...
— Не будешь, — я кивнул. — А из дома чего убежал?
Ярослав достал пачку из кармана, поглядел на нее некоторое время, потом перевел взгляд на меня.
— Правильно, — улыбнулся я. — Это тоже не надо. Отдай лучше мне.
— Так если не надо, то вам зачем?
Я в последний раз затянулся и, выдыхая дым, выбросил окурок.
— Я ж тебе жизнь спасаю, — проводив окурок глазами, заметил я. — Тебе ж меньше достанется.
Улыбнулся и мальчик, протягивая мне пачку.
— Я ее тут нашел, на площадке, честно...
Конечно, где можно найти едва начатую пачку сигарет? Только ночью на Монастырском острове, где ж еще... Ладно. Я сделал вид, что поверил Ярославу.
— Так чего убежал-то?
Улыбка сразу погасла. Она еще сохраняла форму и былой свет, как сохраняется перед глазами яркая картинка на темном фоне экрана телевизора после выключения, но была уже пуста и быстро исчезала. В глазах мальчика непрошеными слезами заблестела тоска.
— Стыдно, — кивнул я. — Понимаю.
Еще как понимаю. Мне тогда, в аналогичной ситуации, было очень стыдно.
Я облокотился на железную трубу качелей. Некстати подумалось — а вот здесь сегодня я уже умирал от безумного холода, о грехах вспоминал, перед смертью и Богом дрожал. А сейчас вот учу жизни мальчика, у которого грехов гораздо меньше, чем у меня, и вообще жизнь вся впереди.
А я могу только поделиться прошлым.
Потому что я — прошлое.
Общались мы долго. Шутили, рассуждали, вспоминали разные случаи из жизни, обсуждали кинофильмы. Давно я так ни с кем не общался, да и Ярослав, судя по всему, тоже.
Но всему когда-нибудь приходит конец.
Прилетела ворона, опустилась на песок, снова прошлась взад-вперед, как тогда. Когда умирал я.
— Ярик, дружище, — обреченно сказал я. — Сколько времени, не знаешь?
Откуда ему знать? Я не смотрел на него — смотрел на ворону, которая понимающе вертела головой — но был уверен, что сейчас он отрицательно качает головой и пожимает плечами. Характерный жест, он даже в процессе разговора несколько раз поднял и опустил плечи безо всякой связи с рвущимися наружу словами. Или это от холода?
Вот я дурак. С самого утра малой на улице, замерз, наверное, как собака. Что с ним делать?
— Щас три часа, — уверенно сказал Ярослав.
Я удивленно поглядел на то, как он щурит глаза, пытаясь рассмотреть показания кварцевого циферблата часов на левой руке. Свет от лампочки он закрывал собственной тенью.
— Да, точно. Три часа ровно.
Отстают твои часы, Ярик. Отстают на добрый час. В три часа я, наверное, только мост переходил.
— Спасибо, — пробормотал я.
Вздохнул.
— Ну, что делать будешь?
Вздохнул и Ярослав, снова пожал плечами.
— Домой иди, а? — я отвесил ему шутливый подзатыльник. Он улыбнулся, уклонился. — Весь день на морозе. И родители волнуются, наверно, уже ищут тебя по всему городу. Где живешь-то?
Ворона вспорхнула и улетела.
Ярослав назвал адрес. Улицу и номер дома.
Внутри меня шевельнулась скользкая гадина.
— А квартира?
— Семнадцать, — бесхитростно ответил мальчик и тут же спохватился. Все-таки нельзя вот так просто каждому встречному рассказывать, где живешь.
Он не врал, это я понял сразу. Нельзя так соврать — не в бровь, а в глаз.
Что ж, привет, Волчонок. Вот и встретились через семь лет.
— Ладно, Ярослав Олегович, — теперь настал его черед удивляться. — Пошли.
— А откуда вы мое отчество знаете? — к нему вернулась былая настороженность. Лучше поздно, чем никогда.
Сейчас он несколько секунд будет вглядываться в мое лицо. Потом вспомнит меня. И что дальше?
Или не вспомнит — обреченно думал я, открыто стоя под взглядом малыша, которого семь лет назад чуть не убил. Олега вспомнил — отца его. Все-таки Ясик тогда еще маленький был, когда я его отца ногами со льдом равнял, когда обиженно звенели песчинки, ударившись о замерзший асфальт. Когда как будто зверь мной овладел.
Нет, не узнаёт, похоже.
Ну да, тогда и мать отворачивала его от меня, к себе прижимала.
— Да так, — медленно проговорил я. — Знакомы мы с твоим отцом. А ты здорово вырос...
Он встал с качелей. И правда — ростом уже почти с меня, ниже всего лишь на голову. Хотя, впрочем, я никогда не отличался выдающимся ростом. Спросить его об отце или не спросить... И хочется, и страшно как-то. Готов ли я к тому, что могу услышать?
Наверное, нет.
Скорее всего, нет.
— Бог с ним, — решил я. — Пошли.
— Идем, — сказал он.

***
До начала пешеходного моста оставались считанные метры. И я понял, что не смогу уйти с острова сейчас. Были тут еще незавершенные дела. Были, я это чувствовал.
Остров одобрительно заскрипел деревьями.
Задолбал уже, если честно, — раздраженно подумал я.
Ветер стих.
— Ярик, а как ты отсюда уезжать думаешь?
То, что Ярослав об этом ни разу не думал, я прекрасно понимал, и все равно ждал ответа. Хоть и знал, что ответа не будет. Пожмет плечами и с надеждой поглядит на меня. Блин, ну как можно быть таким прямым и открытым?
Мне не понять.
— А я не знаю, — он округлил глаза, поднял брови. Поглядел на меня.
Как и предполагалось — вопросительно и с надеждой.
Ох, Ярик...
Я достал из кармана сэкономленную на такси "сотню". Вручил мальчику.
— Вот, на.
— Да не, не надо... — начал протестовать он, но я прервал его:
— Бери-бери. Как у предков тырить, так мы первые...
Он обиженно посмотрел на меня, стыдливо потупил взгляд.
— Я ж говорил, что не буду больше...
— Говорил, — согласился я. — Верю. А деньги возьми. Доедешь на них. На такси, я думаю.
Ярослав некоторое время посопел, но взял протянутую мною купюру.
— А вы?.. Как доедете?
Звучало это, как и должно было звучать — а вы не поедете со мной?
Нет, Ярик. Прости. Я остаюсь.
Я не сказал ни слова, но он все понял и так. И как будто какой-то стержень сломался внутри мальчика. Он словно стал меньше ростом, стал младше на несколько лет, — я впервые подумал о том, какой он все-таки еще ребенок.
Тринадцать лет. Четырнадцать почти. Я тогда уже считал себя взрослым и самостоятельным, был сам себе хозяин и делал, что хотел. А хотел я, как правило, не того, что мне было нужно, а строго противоположных вещей. Вот к примеру — нужно мне было водку жрать до беспамятства, а потом в одних трусах ночью бежать неизвестно откуда неизвестно куда? Нужно мне было курить? Да те же таблетки — нужно мне было их жрать?
Отчего-то мне казалось, что нет. Сильно так казалось.
Интересно, какие сейчас мысли бродят в этой четырнадцатилетней голове? О чем он думает?
— Только ж домой и никуда больше, понял? — строго спросил я.
— Да понял я, понял, — ответил Ярик, глядя в сторону, под мост, где валами, как мускулами под кожей, играли встречные течения.
— Раз понял, то хорошо. Беги?
Он сделал несколько шагов вперед, остановился. Я засунул немного замерзшие руки в карманы куртки.
— Че там?
Мальчик обернулся. И кивнул мне на прощанье, улыбнувшись и прикрыв глаза.
— Спасибо!
И он побежал по мосту.
Прочь с острова.
Я сейчас в чем-то завидовал ему. Потому что он может убежать с острова, а я — нет. Я не могу себе этого позволить. По крайней мере, пока.
Вот зачем неведомые разработчики этой тупой игры под названием "жизнь" руками судьбы сберегли эту "сотню" у меня в кармане. Чтобы Яська доехать мог. Я ж дурак, я бы таксисту эту купюру бы отдал и сдачи бы не взял...
Нащупав пачку, провалившуюся в широкую дырку кармана, я достал сигарету и закурил. Потом поглядел на небо, закрытое зимними тучами.
Чертово же ж небо. Я до тебя доберусь.
Да ты все обещаешь и обещаешь, — ответила мне своим лукавым взглядом ворона, уже неизвестно сколько сидевшая на перилах моста.
— Прикол, — констатировал я, выдыхая дым.
— Прикол, — подтвердил Димкин голос за моей спиной.
Ворона вспорхнула и улетела, оглашая остров своими хриплыми воплями.

***
— Димка, малыш, — я не оборачивался, но знал — он там, стоит сзади, в нелепых синих шортиках посреди февраля, обутый в пляжные шлепанцы с отрывающейся подошвой. Обувь на нем просто горит, не в силах выдержать бешеный ритм бурлящей жизни одиннадцатилетнего пацаненка...
...ты придурок, Сережа, — сказал я себе. Признай тот факт, что по меньшей мере этому пацаненку сейчас уже восемнадцать лет, и из них он семь лет как мертв.
Мертв.
Димка.
Димка мертв.
А может, именно эта отрывающаяся подошва и стала причиной того, что Димка на секунду отвлекся на нее, замешкался, и в него врезалась та гора металла?
— Серый, — да, это Димкин голос. — Какая теперь разница?
Ага. Димка может читать мысли. Хотя чему я, собственно, удивляюсь?
— Не читаю я твоих мыслей, успокойся, — мне кажется, или голос Димки немного дрожит? — Я просто тебя, Серый, очень хорошо знаю!
Я закрыл глаза. Медленно, переступая с ноги на ногу, повернулся.
— Серый, ну прекращай, — Димка почти умолял. — Я понимаю, что это все немного странно, может, страшновато, но я прошу тебя...
Конечно же, я не видел его, потому что глаза мои были закрыты. Но я слышал голос, и потому перед глазами была объемная картина. Димка стоит в своем спортивном костюме еще времен интерната и виновато смотрит на меня — уже что-то натворил. А я подхожу и обнимаю его, и ни капли не сержусь — как можно на него сердиться? Это ведь Димка. А он ко мне — глаза в глаза, снизу вверх, и слезы, стоящие в этих глазах, означают так много...
Я, наверное, улыбнулся, потому что услышал Димкин веселый смех.
— Ну и класс, — сказал он. — Открой глаза, ладно?
А и правда. Ну чего я боюсь, в самом деле.
Интересно, он сейчас в шортиках посреди холодной зимы или в том интернатском костюмчике? — глупо подумал я, открывая глаза.
Он был в шортах.
Правый глаз Димки смотрел на меня со страшным могильным спокойствием.
Второй, закатившийся и мертвый, безучастно изучал небо.
Тяжело сокращалась в дыхании проломленная грудная клетка, из мертвого приоткрытого рта текла струйка крови.
Я на земле. Я пытаюсь дышать, но слышу только свист легких, грудь готова разорваться, сломиться под напором сердечной мышцы, в панике рвущейся из темноты моего нутра. Черный остров на фоне резкими толчками уходит назад, вместе с освещаемым фонарями моста, как рок-звезда на сцене, Димкой. Мертвым Димкой. Почему они скачут назад, да еще и так неровно?
Я понял. Это я судорожно отползаю от бледного, покореженного, покрытого синевато-желтыми пятнами Димки на черном фоне бутафорских раскачивающихся деревьев.
— Ты Димка?.. — хриплю я, задыхаясь.
— Что, Серый? — удивленно спрашивает Димкиным голосом та мертвая кукла, что стоит передо мной, глядя одним глазом в небо.
— Ты не Димка... — кажется, голова сейчас лопнет от ужаса.
— Да ну ладно...
Голова этого существа неестественно дернулась, словно шейные позвонки у него были сломаны.
— Блин, ну Серый, ну я не специально, — сказал Димка, разбрызгивая по губам текущую кровь. — Это не только я решаю, это и ты тоже...
Он потянул ко мне руку. Ощутимо повеяло тленом и холодом, тем холодом, от которого в панике съеживается и кажется незаметным даже февральский мороз, — холодом разрытой могилы.
Наверное, я улыбнулся, когда обреченно прикрыл глаза.
Возможно. Бог его знает.
Но моя правая дрожащая рука сама потянулась в ответ. И когда мои замерзшие пальцы столкнулись с холодными и твердыми пальцами Димки, я почувствовал —  зимний холод ничто. Как будто молнией пронизало всего меня, как будто душу покрыл серый иней. Сердце замедлило ритм.
— Только скажи мне, зачем...
Налетел порыв ветра, зашумели деревья.
Когда подобное происходит в фильмах, дополнительный эффект ужаса создает звуковое оформление — музыка всегда соответствующая, тревожная, гремящая, резкая. Но теперь я знаю — гораздо страшнее, когда вокруг естественная тишина, нарушаемая только ветром в ушах и шумом деревьев...
Минуточку, — вырвалась из цепких лап ужаса трезвая мысль.
Сейчас середина зимы. А почему деревья шумят, как будто покрыты листвой?
И почему я опять слышу, как капает талый песок, протекая между мертвыми пальцами Димки, что намертво сцеплены с моими железной хваткой его руки?
Все.
Я больше не могу так. Иду с тобой, и будь что будет.
— Спасибо, Серый, — весело сказал Димка.
Я расхохотался и открыл глаза.


Восемь
Наверное, мне очень хотелось, чтобы он не замерз.
Сколько я с ним ни воевал, все равно он не одевал шапку. Вечное "еще чего!" — и вперед, навстречу зиме. Странно, но Димка, не признававший шапок и перчаток, никогда не жаловался на холод, и во время бесхарактерной дождливой зимы и пронизывающей морозной весны хоть бы раз кашлянул — не простуживался он, и все тут. Это, безусловно, было хорошо, но все равно я очень боялся того, что он перемерзнет и заболеет.
Этого не случалось. Наши страхи, как правило, не имеют ничего общего с реальностью и обычно не сбываются, только если мы сами не сделаем все, чтобы оказаться правыми в своей боязни чего-либо. Реальность смеется над нами, ожидающими атаки с одной стороны и возводящими непроходимые баррикады на пути реализации страхов, при этом совершенно забывая про тылы и фланги.
И именно оттуда нас атакуют в незащищенные места, которые мы в спешке забываем укрепить. Торопимся жить, дергаемся, мечемся — и получаем.
Впрочем, и Димке бывало холодно.
Всю зиму бесперебойно в квартире шмалили батареи, несмотря на то, что термометр за окном редко опускался ниже нуля. Конечно, иногда отопление выключали на пару дней, и этому мы с Димкой — существа хладолюбивые и малоизученные — были очень рады.
А потом пришла весна, сходу ударив под дых чахлой и слезливой зиме морозом под минус пятнадцать. В тот же день отопление отключили.
Я дал себе слово сжечь Димкины вещи, в которых он ходил в интернатском прошлом. Мое воображение рисовало картину сожжения этих несчастных шмоток отчетливо и живо: мы с ним выбираемся в лес, и пока Димка неумело и отчаянно пытается поставить палатку, я рублю дрова для костра. Потом наконец-то прекращаю мучения ребенка и ставлю палатку сам, чувствуя за спиной расстроенный взгляд Димки, тихо улыбаясь про себя. Вбиваю последний колышек и искренне хвалю его за очень хорошую — нет, ну правда хорошую! — попытку и уверяю, что в следующий раз у него получится и без моей помощи.
А потом, когда темнота упадет на лес, и во всей вселенной останемся только мы наедине с костром и со своим прошлым, я извлеку из рюкзака все его старые вещи и постепенно скормлю это все огню. Языки пламени будут плясать отражением на наших щеках, а глаза наши будут блестеть, неотрывно наблюдая за тем, как сгорает Димкино прошлое, оставляя лишь пепел от прошедших лет. Это — как таинственный языческий ритуал, знаменующий новое начало, отправную точку пересечения линий жизни. Моей и его.
Ночью же, когда Димка уснет у меня на коленях, я положу его на каремат, укрою спальником, позлюсь на себя за то, что решил разжечь костер настолько далеко от палатки, что теперь ее и не видно, ее как будто бы и нет — она там, во тьме.
А есть ли тьма? Нет, тьмы нет. Тьма изобилует образами и сущностями, здесь же нет ничего. Нет ничего, кроме нас и костра, — а вокруг черное ничто, холодное и пустое. Только звезды светят сквозь причудливо вырезанный верхушками деревьев кусок неба. Я, Димка, костер и звезды. И пепел от его прошлого, которое съел голодный красный зверь, поселившийся в огне.
Я буду вздрагивать при каждом шорохе в ночном лесу, не выпуская из руки топор, обращать внимание на любую мелочь, на любую смутную тень. При этом я не буду отводить взгляд от костра — сейчас мы с ним неразрывно связаны общими целями. Красный огненный зверь вселится в меня, и я буду готов уничтожить любого, кто осмелится потревожить сон мальчика Димки. А палатка так и простоит пустой и одинокой всю ночь...
...но так не случилось. И честно говоря, я был рад этому — денег на теплые вещи у меня на тот момент не было, и потому спортивный костюм, который приехал вместе с Димкой из интерната, пришелся очень кстати.
Тем не менее, Димчик, на улице стойко переносивший все тяготы и лишения атмосферных явлений, дома отчего-то сразу замерзал, сидел на диване, поджав под себя ноги, и прятал нос в высоком воротнике черной кофты, на левой стороне которой был по-хамски нагло и криво пришит логотип фирмы "Найк".
— Чего, малой, холодно? — задал тогда я совершенно глупый вопрос.
Димка только кивнул и грустно посмотрел на меня.
— Залезай под... ну, эту фигню, и не мучайся, — я кивнул на сложенное вчетверо красное ватное одеяло, что находилось на диване рядом с Димкой.
Эту фигню. Часто бывает, если честно. Стараюсь с собой бороться. Если уже становится лень слова вспоминать, то что ж дальше-то будет.
Он неопределенно покачал головой. Я уже знал — если Димка неопределенно качает головой и при этом отрешенно смотрит куда-то вперед невидящим взглядом, это значит, что сейчас он даже не особо слушает то, что ему говорят. Димка думает. Или мечтает.
Или болеет, — обожгла вдруг мысль.
Я подошел к нему, прикоснулся ко лбу пальцами. Нет, вроде нет температуры, холодный... и тут же с досадой поморщился. Сколько раз в моем детстве я загибался от высочайшей температуры, а лоб был издевательски холодный? То-то же.
Димка посмотрел на меня исподлобья, как-то настороженно.
— Да что с тобой? — я по-настоящему встревожился. — Рассказывай. В школе что-то?
Ну какая школа? — снова оборвал я себя с досадой. При чем тут школа?
Я обнял его за плечи.
— Ну прости меня, Димкин. Дурак я, понимаешь?
— Да ладно, — он прижался ко мне, вздохнул.
Помолчали. Я ждал. Терпеливо ждал, понимая, что торопить его нельзя. Он сам все скажет, только позволит мыслям уложиться в ровную четкую фразу, способную выразить все. Эта фраза будет вершиной айсберга, куполом парашюта, от которого тянутся тросы ко всему тому, что является Димкой.
Димка снова вздохнул.
— Серый, — с трудом сказал он. — Почему... Почему?
Почему что, малой? Почему я подобрал тебя с улицы? Или почему я такой дурак? Или ты хочешь узнать, почему так холодно? Или что?
Что ты имеешь в виду, чудо?
Парашют — не парашютист. Фраза — не Димка.
— Потому что так надо и иначе не будет, — твердо ответил я, как мне показалось, на все сразу.
Хоть парашют и не раскрылся, падать вниз было совсем не страшно.

***
Страх затаился в ожидании, свернувшись клубком в глубине сознания и глядя оттуда пустым немигающим взглядом вертикальных зрачков. Страх — липкая и гнусная змея. Которая боится моего желания.
Я же сейчас хочу только, чтобы он не замерз.
— Я за сигаретами сгонял, — говорит Димка, — на качелях оставил. Ты нашел?
— Мне передали, — отвечаю я, невольно вздрогнув. — Спасибо.
Мы с Димкой идем по асфальтированной дороге и я держу его за руку, как семь лет назад. Иллюзия ли это? Игры неведомых мне сил? Мне плевать. Главное, что Димка живой, как семь лет назад, в нормальной зимней одежде.
А так — может быть, все, что я вижу, лишь сон, который мне снится?
— Димка, ты мне не снишься? — решил уточнить я на всякий случай.
— Не, ты чего... — весело ответил Димка. — У меня не получится.
— Ладно тебе, не получится, — я скосил глаза в его сторону. — Раньше ж как-то получалось?
— Так то раньше...
Неловкая тишина.
Я смог выдержать в молчании только несколько шагов.
— А почему ты меня с острова не отпускаешь?
— О! Между прочим... — он остановился, явно проигнорировав мой вопрос, засунул руку в карман спортивной кофты. — Ты уронил вот на пляже.
Он протянул мне помятую вырезку из газеты. Я взял ее.
Наверное, и правда уронил на пляже, когда панически убегал...
— Спасибо.
Отчего-то я сильно смутился. Как последний дурак стал правой рукой шарить по карманам, проверяя, — может быть еще что-нибудь потерял. Левую руку, в которой сжимал потертую газетную статью, я почему-то держал на расстоянии от себя.
— Не, остальное на месте, — заметил Димка. Покачал головой, улыбнулся.
— А, — только и сказал я, поглядев вверх. Тучи исчезли, и чистое небо, на котором щедрой рукой кто-то рассыпал множество звезд, освещало остров.
Кажется, я впервые вижу в городском небе столько звезд. И луна — большая и манерная. Она вполне может себе это позволить, и никто не имеет права упрекнуть ее — потому что бесшабашное солнце на небе сияет днем, когда и так светло, а луна светит ночью, в одиночку разгоняя мрак.
Поднялся легкий, ненавязчивый ветер.
Глупо все как-то. Глупо, неестественно, нереально. Но почему-то кажется гораздо более естественным и реальным, чем серая беспросветная пелена последних семи лет.
Если я сошел с ума — а я точно сошел с ума — то...
...то какая разница. Это шизофрения, а шизофрения — нормальное состояние для ряда мыслящих граждан. И, кстати, уже совсем не страшно — страшно было тогда, в этом бесцветном прошлом.
— Димка, — комом сдавило горло. Застучало сердце.
Тут я, — улыбкой отозвался одиннадцатилетний мальчишка, мой названный брат, опекаемый мною когда-то будущий член общества, уже не пятиклассник, но больше никогда не шестиклассник, — Димка. Неужели он заперт здесь, на Монастырском острове? Тогда каким адом для него были эти семь лет... здесь? Что по сравнению с этим мои "мученические" терзания?
Я присел на корточки, посмотрел в улыбающееся розовощекое лицо, в карие глаза, отражающие свет луны. И расплакался.
Я ребенок и имею на это полное право.
Он обнял меня и изо всех своих детских сил прижал к себе. Я затих на его груди, вдыхая мешанину запахов: и духота пуховика, и казенный запах интерната —  все-таки он в этом костюме — и родное дыхание Димки. Было все. Как когда-то.
Когда-то все было.
А окажись я сейчас дома, — подумал я почему-то в этот момент, — обнаружил бы я Димкины вещи на своем месте, в шкафу?
Я так и не сжег их. Постоянно вмешивались обстоятельства, и даже когда ушли холода и наступила теплая и улыбчивая весна — не задалось. А после Димкиной смерти жестокие обстоятельства цинично позволили это сделать, умыв руки и перестав вмешиваться в мою жизнь. Но сжечь вещи после всего — это было бы преступлением. Против себя и своей памяти. А это очень страшно — держать ответ перед своей памятью. Она выслушает и попытается понять, но не простит.
Ничего и никогда.
Я отстранился от Димки, поглядел на него.
В его глазах стояли слезы.
Мертвые не плачут. Им незачем и не за кем плакать.
Живой.
— Димка, поехали домой?
Он вздохнул, отошел на шаг. Затем нагнулся и подобрал вырезку из газеты, которую я опять-таки уронил.
— Ты уронил, Серый, — укоризненно сказал он.
Я мысленно сплюнул, раздосадованный на себя.
— Спасибо, — поглядел на мятый тонкий листок плохой газетной бумаги. — Читал?
Скажи мне честно, — язвительно поинтересовался я у себя, — ты мог бы придумать более глупый вопрос? Нет, — честно ответил сам себе. Я считаю, что с собой нужно разговаривать исключительно честно; когда человек лжет другим — это лицедейство, театр одного актера. Когда лжет себе — это уже диагноз.
— Читал, — просто ответил Димка, улыбнувшись. — Глупо получилось.
Он почему-то замолк.
— Серый, — произнес через минуту. — Ты мне скажи...
— Что сказать-то?
— Не, ну ты мне скажи...
Димка явно был смущен.
— Да что случилось-то?
Ехидно заворочался в моем сознании внутренний голос: да нет, ничего, кроме того, что ты холодной февральской ночью общаешься с мальчиком, которого уже семь лет как нет в живых.
Мне показалось, что остров дернулся, как будто получил пощечину.
Димка не отреагировал никак.
Я решился.
— Слушай, Димка...
И как спросить? Любой вопрос — как будто интервью беру. Черт, никогда не умел разговаривать на серьезные темы, никогда не умел четко и холодно принимать решения. И уж точно — их реализовывать. Времени учиться нет.
Попытаюсь обойтись тем, что есть...
— Можно пару вопросов?
— Давай, — легко и беззаботно согласился он, но тут же посерьезнел, взволнованно поднял кверху брови. — Только ты мне сейчас скажи... Если холодно — сразу скажи. Вот только честно. Тебе сейчас не холодно?
— А тебе?
— Нет, - ответил я совершенно искренне. — С тобой, Димка, никогда не холодно.
Глаза Димки счастливо заблестели.


Девять
Димка-старший умер, когда мне было восемнадцать.
На тот момент я совмещал учебу в университете с работой сборщика компьютеров, чему Димка был очень рад. Я сдержал данное слово.
— Взялся за ум наконец-то, — со светлой печалью говорил он. — Лучше поздно, чем никогда.
Умер он веселым и теплым майским днем, когда я радостный возвращался из учебного заведения, понимая, что в эту сессию сдам автоматом и на "отлично". К тому же, я уже пять месяцев не курил. Мне очень хотелось порадовать Димку, человека, который был для меня всем — родителями, учителем, другом, наставником. К сожалению, понимание того, что для тебя значит человек, часто приходит очень поздно.
Но лучше поздно, чем никогда, так ведь, Димка? — думал я, глотая слезы, стоя над открытым гробом.
— Малой, — кто-то держал меня за плечо сильной рукой. — Если что, все порешаем, обращайся.
Я молчал.
— Димон правильный пацан был, честный. Похороним как надо, не боись, малой. Деньги нужны?
Я молчал. Глотал слезы.
Шока не было. Я почему-то знал, что случится нечто невероятно гадкое и нехорошее, ждал этого. Жизнь шла, и шла неплохо, но по ночам я чуть не выл от накатывающей глухой тоски, пряча лицо в подушку. Чувствовал — беда где-то рядом. И тому, что она все-таки ворвалась в стройный уклад нашей жизни, не удивился.
Димка, наверное, тоже знал — недавно в его глазах появились какие-то больные желтые искорки, пронизывающие его зеленые глаза безграничной глубиной печали. Появились — да так и остались, пока эти глаза не закрылись навсегда.
— Сердце у него было слабое, — опять тот же голос. Лица не помню, помню мозолистые руки, пальцы в наколках.
Нет, — мысленно прошептал я, — не слабое.
У него просто было сердце.
Вам этого не понять. И потому я никогда не буду к вам обращаться.

***
Я был отчислен за неуспеваемость со второго курса.
Снова стал курить за месяц до этого.

***
Я понял, что мне хочется курить.
Выдыхая дым, я снова поглядел на небо. Откуда столько звезд? Как они смогли прорваться сквозь блокаду тяжелых туч, даже больше — вызвать их паническое бегство и подарить столько света? Тем ценнее подарок — долгие века они копили свой свет, чтобы потом мы восхищались им.
Хотя... Восхищаться звездами? Мы давно отвыкли от этого.
Мне можно. Я ребенок.
Которому тридцать.
— Ты чего-то спросить хотел, — напомнил мне Димка.
Я избегал смотреть ему в глаза.
Но заговорил.
— Тогда, на пляже... Зачем ты меня в воду погнал? Я чуть не утонул... ну, то есть, мог утонуть.
Димка вздохнул, виновато развел руки.
— Я не хотел, Серый. Просто... Я думал, — хорошо бы сейчас было искупаться. Ведь было же лето! — он снова вздохнул. — Я не знал.
— Как там? — вырвалось у меня невольно.
— Там?
Закончить мысль надо. Хоть и больно.
— Там, где ты сейчас, — очень тихо, практически одними губами, сказал я.
Но Димка услышал.
— Где я сейчас... — он задумался. — Там да, там лето.
Не это я имел в виду, задавая вопрос. Но этого ответа мне хватит.
— А как ты сейчас выглядишь? — каждый вопрос похож на хождение по острым иглам. Тяжело, больно, и кажется, что не справишься, потому что слишком много на себя взял. — В смысле, сейчас ты в куртке, в спортивном костюме том злосчастном, под низом еще одни штаны... наверное.
— А как же, — просиял Димка. — Ты ж просил одевать их зимой.
— И шапку просил, — улыбнулся и я.
— Не, шапка — это другое, — улыбка сползла с лица Димки. — Меня когда в интернате били, шапку надевали всегда, на глаза насовывали... Не люблю просто шапок.
У меня заныло сердце. Почему я не знал об этом раньше... Почему не мог помочь или хотя бы не требовать одевать этот головной, блин, убор каждый день? Что должен был чувствовать Димка каждый раз, когда я просил его об этом?
Ответа на заданный вопрос я уже не ждал. Да и было это уже не важно.
Димка ответил.
— Я, Серый, выгляжу так, как ты меня запомнил. По-другому не знаю, как можно. Не умею.
И не надо, малыш. Только не тем, что я видел перед мостом, только не так.
Неужели я помню тебя и таким?

***
...он ведь сейчас встанет, доктор?..

***
О Боже. А ведь — помню.
Прости, малыш. Но я не смогу забыть. Не смогу.
— У тебя ж день рождения сегодня, а так глупо все получилось, — грустно сказал Димка. — Я вообще хотел не так, хотел просто... ну, как раньше. Чтобы и лето, и пляж...
Лицо его было очень печальным.
— Но не получилось, — он шмыгнул носом.
Я обнял его и закрыл глаза, этим освободив слезы.
И передо мной все было как раньше.
Никого не пущу в эти воспоминания. Они только мои, и они все, что у меня осталось. Мое время — песок, и он неслышно утекает сквозь узкое отверстие жизни, сдерживаемый — пусть ненадолго — только пальцами одиннадцатилетнего ребенка, сумевшего изменить мою жизнь.
Пусть ненадолго. Но сумевшего.
И сейчас я стою, а сквозь мои пальцы мягко, тепло и безвозвратно струится песок моих воспоминаний. Не уходи, — прошу я Димку. Куда? — весело удивляется он, но в голосе его звучат слезы. Я всегда с тобой, — говорит он, — пока ты меня помнишь. Песок легок и приятен на ощупь, он шелковой тканью гладит мои руки, рисует в душе красочные замечательные картины.
Спасибо, Димка.
Все у тебя получилось.
— Правда? — счастливый Димкин голос.
— Правда, — говорю я.
Сквозь пальцы настойчиво, но все так же мягко и ненавязчиво течет песок. Песчинки капают хрустальными снежинками, растворяясь в воздухе и рассыпаясь нежным звоном. Наверное, все вокруг блестит и сияет от растворившихся песчинок, которые вернули мне меня.
Узнав меня.
Лето. Димка. Я. И песок.
Остров по-отечески глядит на нас — я чувствую это. От этого взгляда не хочется прятаться, таиться, наоборот — мне нравится, что остров на нас смотрит. Здесь кончилась моя жизнь, здесь же сейчас и закончится мое существование.
Умру? Нет, почему. Зачем же. Просто снова начнется жизнь.
Жаль, что мне для того, чтобы воскреснуть, понадобилось семь лет.
— Все, Серый, — грустно говорит Димка. — Мне пора.
Жаль, что Димке для этого придется уйти.
Я отпускаю его, отстраняюсь, смахиваю с глаз слезы.
Мы снова на пляже. Заря уже предупредительно тронула край неба, оставив розовый след своего прикосновения, прикрыв алой тканью облаков торопливо гаснущие звезды.
Димка отстраняется, улыбается мне и прощально машет рукой. И тут же закрывает ладонями лицо и медленно идет навстречу солнцу. Изредка оборачивается, утирает носик рукавом, останавливаясь на мгновение, но потом снова продолжает свой путь к уже показавшемуся из воды светилу. Ярко-алая дорожка, расстелившаяся на воде, — путь, по которому может пройти только Димка.
А я останусь.
Сейчас разорвется от светлой боли сердце, и тогда я смогу побежать вслед за Димкой, проводить его... и все равно расстанусь с ним навсегда. Потому что только дети после смерти попадают прямо на небо.
Я ребенок. Но мне туда ход заказан.
Наверное, я очень сильно вырос за эту ночь.
Ладонью с силой вытер слезы, моргнул. И не заметил, как Димка исчез.
Прощай, — сказал я.
Прощай, — ответил мне Димка, который навсегда со мной в моей памяти. Это очень больно — когда прощаются те, кто обречен остаться с тобой навсегда.
Прощаю, — шепотом волн отозвался остров.
Я упал на колени и беззвучно зарыдал.

***
Ночь матом кроет небо, закрыт тоннель прощенья,
За нами — войско веры, чужого очищенья,
Отринутого счастья и хмурых одиночек.
Я снова в твоей власти...
...что ты мне напророчил?
Так страшно верить в чудо,
Страшнее лишь смеяться
Над плачущим Иудой, продавшим свое счастье.
А сколько их, успевших
Продать чужую веру,
В чужую лужу севших,
Успевших что-то сделать?..
Отколотые ставни на землю устремятся,

***
... а он еще недавно мог радостно смеяться...

***
Подумать только — ветер
Принес чужие песни. Открой, скажи, — ну, где ты?
Тебе ведь все известно!
Отдай земле все соки! Я дам тебе всевластье!
Но нет — в тебе истоки
Отринутого счастья...
Навечно скован болью,
А ветер лишь смеется.
И смех великой кровью
И болью обернется...
...и больше не вернется, хотя так просто верить...
Погаснет наше солнце,
Придет чужая темень,
Придет другое время,
Наступит новый статус,
И наше поколенье разучится смеяться...


Ноль
Открыл на солнце пятна, а сам уже с луною
Ночую по вокзалам, и снова сам с собою
В беседе с ночью лунной. А ты? А ты с весною.
И только я, безумный, с луною небо крою...
Не ведая пощады, разрежу ночь лучами,
Я вновь увидел солнце...
Прощай?
Прощай.
Прощаю...

***
Я медленно шел по пешеходному мосту, засунув руки в карманы. Утро всегда пронизывает своим рассветным холодом, напоминает, что вот он — новый день, что хватит спать. На небе — неразбериха. Ночь еще не успела сдать свои дела и торопливо приводит их в порядок перед лицом рассвета — гасит звезды, светлит небосвод, прикрывшись еще яркой, негаснущей луной. Спешит.
Новый день неумолимо наступает.
Я оглянулся на Храм.
Прости, Боже. Зря я так... Верю, конечно же.
Об одном только прошу — сделай так, чтобы Димке там было хорошо. И одному, и другому. Да и вообще, сделай так, чтобы всем, кто уже там, было хорошо.
Нет, чтобы было хорошо здесь — просить не буду. Это ведь наша забота. Наше дело.
Я вздохнул. Достал пачку, которую мне вручил Ярослав...
Ярослав.
Я остановился, как вкопанный, ругая себя последними словами.
Нет, ну какой же я идиот. Видал кретинов, но чтоб таких...
В четыре часа ночи отправить мальчишку с сотней гривен на руках — доедешь, дескать, без проблем. Да с ним что угодно могли сделать, завезти куда угодно! Черт, ну здорово... Проявил, понимаешь, человеколюбие, от которого сейчас уже, может быть... да что угодно может быть.
Чехарда обрывочных мыслей в голове заставила ускорить шаг. Я почти побежал по мосту.
Очень хотелось бы знать — сколько сейчас времени?
И я побежал.

***
Время — уже не песок. Оно уже не обволакивает густым и жестким коконом, не заключает в клетку собственной жизни мое сознание, не бередит вялой тревогой мою душу. Теперь время — набирающий скорость пассажирский поезд, на который я безнадежно опаздываю, потому что нужно бежать, спешить, а я задавлен грузом чемоданов, наполненных моими собственными воспоминаниями, а брошу их — тогда какой смысл мне куда-то ехать?
Шлагбаум опущен. Зачем, для чего? Только чтоб меня задержать?
Я перепрыгиваю его, спотыкаюсь, едва не падаю. При этом замечаю, что очень тяжело дышу и бежать дальше просто не смогу. Тем более — куда? Я, конечно, помню, где он живет, но это практически другой конец города. Денег у меня нет, банкоматов поблизости тоже не видно.
Черт, что ж за одышка такая жестокая? Надо срочно бросать курить...
В панике я, остановившись, оглядываюсь по сторонам, мой мозг лихорадочно просчитывает варианты. Все они либо фантастичны, либо глупы до безобразия, каждый из них — темный коридор; короткий ли, длинный ли, но неизменно заканчивающийся тупиком. Я не вижу выхода.
Безысходность и стыд.
Может быть, это одно и то же?
Черт, что ж такое... Почему я всегда делаю выводы, когда уже поздно, когда от моих выводов уже ничего не зависит? А главное — до чего мы дожили, если всерьез боимся того, что мальчишку уничтожат за несчастную "сотню"? Да, мой страх более чем оправдан, и конечно же — не в деньгах дело.
Потому и спрашиваю сам себя — до чего мы дожили?
Около меня останавливается машина. Вишневая "девятка". Откуда она выехала, я не успел заметить.
Дверь открылась.
— Малой, ты?
Да, я малой, я дурак, я поэт — я кто угодно, только ребята, прошу вас, поскорее.
— Не знаю, — ляпнул я в ответ. — Может, и малой. Подвезите, пацаны, срочно надо.
Водитель, открывший дверь. Полноватый, короткая стрижка, спортивный костюм. Кроме него в машине я успеваю заметить еще двоих.
— Точно, — улыбается водитель, — Димона малой. А вырос же как...
Я краем сознания вспоминаю — да, это старые друзья старшего Димки, водителя помню, его руки в наколках. И похоже, что это их "девятку" я видел ночью. Но для меня сейчас это совершенно не важно. Есть только цель.
Паника? Нет. Безысходность и стыд. Но к черту стыд, когда найден выход.
— Подвезите, — почему-то робко прошу я снова.
— Садись, — водитель кивает на переднее пассажирское сиденье.
Оббегая машину и открывая двери, я успеваю услышать из салона тихое:
— Говорил вам, как будто Димон на Монастырку звал...
— Закрой рот, — спокойно посоветовал водитель.
Димон звал... Не важно. Все это сейчас не важно.
— Куда?
Я называю место.
— В такую рань в такую срань, — удивляется водитель. — Ладно, поехали...
Машина срывается с места. Я закрываю глаза.
И только сейчас накатывает на меня беспредельная тоска от перспективы встречи с родителями Ярослава.

***
Машина уже уехала. А я все стоял под домом и курил, стараясь унять взбудораженные нервы, успокаивая бешено стучащее сердце. Получалось плохо. Несколько раз глубоко вздохнул, путая пар изо рта с выдыхаемым мною дымом, выбросил окурок. Снова вдох-выдох.
Перед смертью не надышишься?
Медленно, словно приговоренный, я пошел вперед.
Не отрывая взгляда от вороны, усевшейся на ветке растущего рядом дерева.
— И ты здесь? — спросил я ворону.
Она не ответила, сорвалась с ветки и улетела.
Я и не ждал ответа.
Не до того.

***
Почему, несмотря на то, что иду я очень медленно, мне кажется, что я куда-то спешу? Что-то словно гонит меня вперед, требуя быстрее дойти, скорее покончить со всем этим и начать заново. Разобраться с недоделанными моментами на работе, бросить курить, снова начать отжиматься от пола, поменять наконец-то старые краны на кухне, выбросить весь тот мусор, что пылится на душе и в квартире, может быть даже ремонт сделать, музыку послушать, в кино сходить. Жить.
Так значит, я тороплюсь жить?
Квартира номер семнадцать.
Жму кнопку звонка. Перебужу сейчас всех, — запоздалая мысль.
Дверь открывается.
Если честно, — мне сейчас очень страшно и стыдно, как будто я в голом виде иду по оживленному проспекту. А больше всего стыдно из-за того, что никто, кроме меня, в этом не виноват.
— Вам кого? — мужской голос.
— Привет, Олег, — просто говорю я, разглядывая пол лестничной клетки.
Всем своим естеством почувствовал — он меня узнал. И потому просто жду. Все, будь что будет, — так бросается в окно живущий на шестом этаже, квартиру которого охватил пожар, отрезавший все остальные пути и уже подбирающийся к человеку своими равнодушными и всеуничтожающими огненными пальцами.
Будь что будет.
— Дядь Сережа? — это Ярослав. Он рядом с отцом.
Я бросаю на него взгляд, подмигиваю с грустной улыбкой.
— Я.
— А я... я щас!
Он бросается куда-то в глубину квартиры.
— Простите, что так рано, — я наконец-то нахожу в себе силы посмотреть Олегу в глаза. Хочу добавить, что должен был убедиться в том, что Ярослав добрался, хочу извиниться за то, что сделал семь лет назад, но не говорю ничего.
Напоровшись, как ныряльщик на сваю, на грустный и глубокий взгляд Олега.
— Тут курить можно?
— Дай сигарету, — говорит он, сделав шаг за порог и закрывая дверь.

***
Мы стоим между этажами, как зависшие между прошлым и будущим кристаллики песочных часов.
Самое главное, я точно знаю, — надо поговорить. Но молчу. Это как шахматы — я рассматриваю все ходы, анализирую и отбрасываю их, потому что ни к чему хорошему они не приведут, только к потере фигур и времени. Времени терять совсем не хочется, оно снова течет песком, но этот песок отныне — лично мой, суверенный и неделимый, и каждая ушедшая песчинка болью отзывается в моей душе.
Надо поговорить. О многом... и ни о чем.
Тишина гулко подчеркивает уходящее время.
— Ты на сына не сердись, — слова, как возмутители спокойствия, словно кто-то захрапел в театре на премьере.
— Да я и не сержусь, — отвечает мне Олег.
Неужели и моя фраза звучала настолько идиотски?
Это не важно. Ход сделан, молчание уничтожено. Нужно идти до конца или признавать мат.
— Ты прости меня, — говорю я и закрываю глаза, рукой потирая лоб. — Как идиот себя вел... как полный идиот...
Нет, как идиот веду себя сейчас. Не то нужно говорить, не так...
А что? А как? Я не знаю.
— Да ну, я понимаю.
Воздух пронизан напряжением, как электричеством.
— Ладно, пойду, — я выбрасываю сигарету в открытую форточку лестничного окна, решаюсь поднять взгляд, чтобы тут же его отвести.
— Спасибо.
— Не за что, — вздыхаю я.
Все равно — отправлять тринадцатилетнего пацана в ночь одного без присмотра было опрометчивым и идиотским решением. Так что действительно не за что.
— Ты знаешь, — помолчав, говорит Олег, — я теперь только пешком хожу. Нет, ты не подумай, не затем это говорю, чтобы... ну ты понял... просто хочу, чтобы знал. У меня тот... случай на совести, и мне это зачтется, я знаю. Главное, ты пойми.
— И ты пойми, — тут же отзываюсь я на эту сумбурную исповедь, которая прорвалась сквозь оборону неловкости. — Мне действительно стыдно. Я урод, наверное...
— А я тогда кто?
Я не нашелся с ответом.
— Береги сына, — только и говорю.
Замечаю, что он протягивает мне сто гривен. Я решительно отказываюсь.
— Бери, — говорит он, — таксист с него денег не взял. Выслушал, говорит, дома отдашь. Подумал, видимо, что он эту "сотню"...
Олег не закончил фразу. И так было понятно. Я смотрю ему в лицо и с непонятным облегчением отмечаю, что никаких видимых следов та драка не оставила. Только толку-то с того...
Я взял деньги. Неразменный пятак какой-то... А может, она просто таксистам в руки не дается?
— Не держи зла, хорошо? — попросил я.
— Не буду, — кажется, на его лице промелькнула неуловимая улыбка, — потому что не за что.
Я кивнул.
— Спасибо.
И пошел к выходу.
— Сергей! — слабым эхом отразился от стен подъезда голос Олега.
— Да? — остановился я.
— Мы тут с женой Яську крестить собрались...
— Я только "за", — совершенно честно ответил я.
Он неловко улыбнулся.
— Крестным будешь?
Я улыбнулся в ответ, покачал головой.
— Что, никого достойнее не нашел?
— Я-то причем, — ответил Олег, пожав плечами — в точь-точь как Ярослав. —  Яська потребовал. Дай свой телефон, что ли...
Потирая лоб, я диктую номер, не прекращая улыбаться. Невероятно? Да. Жизнь только и состоит из череды невероятностей и неправдоподобных происшествий. Этому я и улыбаюсь.
А еще тому, что нет больше ни безысходности, ни стыда.
Как будто кто-то снял камень с души, и теперь...

***
...стало значительно легче.
Немного больнее, чем обычно, но — легче. Больно, словно заключенному, которого минуту назад выпустили из тюрьмы. Все, срок окончен, но за спиной — привычный уклад, свои правила, к которым привык. А впереди хоть и свобода, нужная, но непонятная, слишком горячая на ощупь. Слишком хорошо, чтобы отказаться, слишком страшно, чтобы взять. Но, превозмогая страх, берешь — и как будто уже легче, и не так и больно. Просто... привыкнуть, наверное, нужно.
Новая жизнь. Неплохой подарок на тридцатилетие.
Хотя тридцатилетним я себя не ощущаю. Хорошо сохранился, значит.
Я пошел вперед, медленно зашагал по улице. Воздух вдруг оказался сладким и веселым, словно пропитанным весной. Черт знает, что за климат у нас здесь, — вчера зима, сегодня уже дышится по-весеннему, — но мне нравится.
Я поймал себя на том, что улыбаюсь.
Рука в кармане натолкнулась на вырезку из газеты. Ну нафиг, — подумал я, решительно смял ее пальцами, добив окончательно, затем достал из кармана и бросил, размахнувшись, на проезжую часть. Она тут же погибла под колесами проезжающего мимо автомобиля.
В новую жизнь не нужно тащить с собой из прошлой жизни ненужный балласт. Только самое необходимое.
Судя по солнцу, сейчас около шести утра. А я, прикрыв глаза, неспешно двигаюсь по тротуару, наслаждаясь запахом весны. Спать не хочется совсем. Как будто бы и не было бессонной ночи.
— Я вас знаю, — вдруг слышу я голос рядом.
Девушка.
— В газете видели? — с улыбкой спрашиваю я. Она кивает. — Просил же, чтоб не фотографировали.
Она улыбается в ответ. Мы всегда стараемся улыбнуться в ответ, потому что нам так редко улыбаются. И своей улыбкой мы хотим согреть чужую, чтобы этим хоть ненадолго продлить ей жизнь.
— Глупо получилось, — замечаю я. — Да и не стоило это целой газетной полосы. Писать им, что ли, не о чем больше... А как вас зовут?
— Ольга, — говорит она.
Откуда-то я знал это. Образ?
— Как вам повезло, Оля...
— Это почему же? — кокетливо спрашивает она. Женщины...
— Потому что сегодня начало весны, — я как никогда серьезен, — и плевать на календарь.
Почему-то она рассмеялась, а вместе с ней рассмеялся и я.
Все-таки я ребенок. И мне положено смеяться, когда хочется, и плакать, когда нужно.
А самое главное — я хочу и буду радоваться весне.
Своей новой весне, сейчас уносящей мой номер телефона в своем электронном телефонном справочнике. Глупость какая-то — говорила она, записывая последовательность цифр, но улыбка ее жила и цвела радугой посреди просыпающегося города. А я подумал: урожайное утро на раздачу номеров.

***
Я остановил такси и, забираясь вовнутрь, поймал себя на мысли — ну хоть этому таксисту достанется та самая злосчастная "сотня"?

***
Она обязательно позвонит, я это знаю. И если честно, жду этого. Забытое ощущение — чего-то ждать, на что-то надеяться, кому-то счастливо улыбаться...
Почему мы так редко улыбаемся друг другу?..
Не потому ли, что редко улыбаются нам? Наверное.
Но ведь если мы сами не будем дарить улыбки другим, откуда они у них возьмутся?
— Влюбился, что ли? — поинтересовался таксист. — Весь счастливый такой.
— Не знаю, — подумав, ответил я. — Просто... жить нравится.
— А кому не нравится, — мудро заметил водитель. — Куда?
Я открыл рот, чтобы назвать адрес, но вспомнил о деньгах.
— Секунду, — сказал я, — сейчас деньги проверю.

***
Что может быть лучше, чем пройтись пешком замечательным воскресным утром?

Аарон К. МакДауэлл
г. Днепропетровск

/Опубликовано: "Махаон", вып. 2, 2009 г./
Обновлено ( 28.08.2010 12:08 )