— Антонина Михална! Антонина...
— Ну, чего кричишь? Не глухая, слышу. Говори спокойно, — отозвалась пожилая женщина, отодвигая телефонную трубку от уха.
— Как вы? — уже спокойнее, без надрыва ответила трубка. — Что там Лиза? Звонила? Прилетает?
— Нет, Галя. Она в Кёльне ещё на две недели задерживается. Звонила сегодня, сказала, ей визу продлили, и она побудет у Ани ещё немного.
— Фу-ты, ну-ты... — расстроено отозвалась Галя, зная, как сильно ждёт Антонина Михайловна дочку из поездки, но тут же спохватившись, добавила, — не волнуйтесь, приедет скоро... А я завтра прибегу, принесу хлеба, молока. Что ещё вам надо?
— Да ничего мне не надо. Может, разве кефира. Вот, видишь, как... Уехала на месяц, а теперь... — тихо говорила Антонина Михайловна, словно жалуясь самой себе. — Я понимаю, она дочку и внучку год не видела. И когда ещё сможет поехать... Ты же знаешь, как она полгода за визой этой в очередях стояла. По морозу под посольством ночевала, чтобы номер не пропустить. Ладно... Я что, маленькая, подожду ещё.
— Да вы не расстраивайтесь, Лиза скоро приедет. Две недели быстро пролетят. Потерпите немного...
— Вот и Лиза тоже говорит: «потерпи, мама», — Антонина Михайловна тяжело вздохнула. — Потерплю. Куда денусь.
Осторожно положив трубку на рычаг, будто боясь повредить её, старушка сжала губы, что-то вспоминая, и глянула на большие настенные часы. Те показывали полдесятого.
— Вот, идут. А Аня когда-то говорила, давай, бабуля, выбросим. Этим молодым только выбрасывать. Такие часы. Им сносу не будет. Ещё до войны куплены. Лягу, пожалуй. Хотя лето только началось, а жара стоит... Устала.
Она сделала три тяжёлых шага по крошечной комнатке и остановилась у дивана, на котором была расстелена постель. Ещё раз оглядевшись, словно вспоминая, всё ли сделала на сегодня, Антонина Михайловна опустилась на диван.
— Вот когда сказываются лишние килограммы, — подумала она, с трудом поднимая отёкшие ноги. — Давно надо было похудеть. А Лиза насмехается, говорит: тебе, мама, легче ещё три кило до ста добрать, чем на семь до девяноста похудеть. Шуточки-прибауточки... А теперь всё тяжелее становится, каждый шаг...
Антонина Михайловна, уже умостившись на высоких подушках, автоматически пригладила волосы и снова вспомнила о дочери, уехавшей не надолго, а теперь вот задерживающейся ещё неизвестно на сколько:
— Вот, говорила Лизке, постриги... Теперь пока приедет, косы вырастут. А тут ещё жара эта...
Антонина Михайловна с самой юности привыкла к короткой, почти мужской, стрижке. Когда-то у неё были роскошные, толстые в руку, косы. Но в тридцатые она, по моде того времени, постриглась под "мальчика" — срезала весь затылок, оставив пышный чуб спереди. С тех пор прошло много лет, и волосы давно потеряли свой настоящий, природный цвет и блеск. Антонина Михайловна уже и сама не смогла бы вспомнить, какие в точности были её волосы когда-то. Уже лет тридцать, пожалуй, её голова была белой. Как хорошо выстиранное и вываренное в выварке бельё. Но стрижка оставалась прежней.
— Лиза всегда отпирается, тянет со стрижкой. Просишь-просишь по десять раз, — продолжала размышлять, дуясь на дочку, Антонина Михайловна. — Вечно ей некогда. "Ой, мама, ещё коротко. Подожди немного, пусть отрастёт". И сейчас, перед отъездом, просила же... как знала, что она быстро не приедет.
Антонина Михайловна посмотрела в окно. Июнь — самые длинные дни и короткие ночи. Хотя стрелки на старых часах показывали уже одиннадцатый час, небо было ещё совсем светлым. Через широко распахнутое окно в комнату проникал прохладный воздух, лаская разгорячённое за день тело.
— Лето ещё не вошло в силу. Днём уже палит, а к вечеру прохладно. Хорошо... Вот и Лиза говорит: потерпи, и Галка тоже туда же. Потерпите, Антонина Михална. Потерпите... потерпите... потерпите. Сколько в своей жизни я слышала это слово. Сколько терпела. Вот год назад уехала в Германию, подхватив свою малышку, внучка.
— Бабуль, мы поедем, посмотрим.
— Да ладно, поезжай. Надо, значит, надо...
— Надо-надо, бабуль. Что тут ловить? Смотри, все едут. Что нас тут ждёт? Нищета?
— Смотри-ка, нищета помешала. Мы всю жизнь прожили, и ничего. Хотя, может, и права девочка. Дай Бог, хоть она поживёт, свет увидит. А что я видела в жизни? — подумала Антонина Михайловна, вспоминая отъезд внучки с правнучкой. Та уезжала, взяв с собой одну сумку с бельём, без денег, без знакомых в чужой стране. За ними пришло такси, и Лиза поехала с дочкой и внучкой до самого вокзала. А Антонина Михайловна уже не могла спуститься с пятого этажа и осталась стоять на балконе, помахивая рукой и причитая: Господи, помоги им... Господи...
Она улыбалась, сдерживая боль в левой стороне, делая вид, что прощается не надолго. Аня колготилась, спешила, боялась забыть что-то важное. А что важное можно было забыть тут? Но в беспокойствах своих она была уже далеко. Её тревожил путь вперёд, в будущее, в неизвестное. В прошлом оставалась эта квартирка, мама и бабушка. Впрочем, Аня не задумывалась об этом. Она была уверена, что расстаётся до скорого...
— Глупенькая, — подумала Антонина Михайловна, — о каком свидании можно говорить, когда мне столько лет. Вот Лиза, может, ещё переедет к ним. Она молодая. А я...
Антонина Михайловна знала, что видит свою внучку и правнучку последний раз. Она стояла на балконе и махала рукой, неимоверным усилием воли сдерживая слёзы, до тех пор, пока такси не скрылось из вида.
— Потерпи, бабуля, пожалуйста, потерпи... Я устроюсь и заберу тебя, — это были последние слова Анечки. И вот теперь Лиза уехала к ним в гости и теперь тоже говорит: потерпи. Конечно, потерплю. Надо, значит, надо. Привыкла...
Сон начал смаривать женщину, и она прикрыла глаза. Антонина Михайловна увидела родительский дом, просторный и светлый. Ей было тогда лет восемь. Они жили в станице на Дону, среди таких же, как и её папа, казаков, имеющих угодья вокруг богатых домов. Их двухэтажный особняк построили совсем недавно и провели даже какие-то трубы и устроили ванную. В тот далёкий день такой же чистый и прохладный ветерок свободно гулял между распахнутыми настежь окнами и дверями, хлопая створками ставней. Мать суетилась и нервничала, собирая вещи. Тосе никак не хотелось уезжать, но она понимала, что происходит что-то страшное. Взрослые тихо переговаривались. Мама перебирала вещи, пытаясь ещё что-нибудь запихнуть в чемодан, и так уже полный. Папа выхватил из рук матери белое кружевное Тосино платье и, взглянув на него, раздражённо сказал:
— Ты совсем, мать, куда теперь в таком платье ходить. Нам бы ноги унести. Сказал, бери только самое необходимое. Другие времена, походит в простом. Целее будет.
Тося заплакала и, подняв отброшенное отцом на пол платьице, прижала его к груди:
— Не хочу в простом, не хочу без этого... — заканючила она.
— Потерпи, доченька, — ласково прижала девочку мать, — сейчас не до этого. Папа прав. Кто в таких платьицах ходит, тот буржуй.
— Но мы же не буржуи, — воскликнула девочка.
— Мы не буржуи. Но кто разбираться будет, — с горечью ответила мама. — Вот видишь, я тоже все свои красивые наряды в шкафу оставила. Ты потерпи, мы вернёмся, когда всё утихнет и... будем снова носить наши кружевные одежды. И шляпы.
— А что утихнет? — не понимала Тося, — и долго терпеть надо?
— Не знаю, дочка, как получится, — мама замялась, подбирая слова, чтобы лучше объяснить девочке, что творится. Она не осмелилась произнести слово "раскулачивание", которое пугало её саму. И, после некоторого колебания, просто сказала:
— Доченька, нужно немного потерпеть. Терпение в жизни очень помогает. Ты должна научиться этому. Обещаешь? Потерпишь?
— Потерплю, — вздохнула Тося и окончательно выпустила белое платье из своих крошечных ручек.
Она не могла тогда знать, что никогда уже не вернётся в свой наспех брошенный дом, не поносит ни белых кружевных платьев, ни величественных широкополых шляп, которые носила её мама до того времени, после которого пришлось столько терпеть.
— Не знаю, права ли была тогда мать, — пронеслось в голове Антонины Михайловны, — может, если бы мы не терпели, и не случилось бы с нами ничего.
Антонина Михайловна вздохнула и снова прикрыла глаза. Ей вспомнилась квартира, в которой они расселились с папой и мамой, переехав в большой город. Эту квартиру после революции переделали в жилище из бывшей конюшни. Поэтому комнаты были большие, потолки высокие.
— А где у нас будет туалет? и ванна? — спросила Тося, обойдя квартиру. — У нас была ванна. А тут нет. Где я буду купаться?
— Теперь туалет будем делать во дворе, куда все ходят. А тебе поставим ведёрко, и ты будешь делать свои дела туда. А купаться пойдём в баню, — терпеливо объясняла мама.
— Не хочу, как все, не хочу в баню, — заныла девочка.
— Тише, тише, доченька. Ты же обещала потерпеть. Обещала? Потерпишь?
— Потерплю, — снова пообещала Тося.
Антонина Михайловна уже не могла сказать, как так произошло, но она действительно потихоньку притерпелась. Ходила вместе со всеми в общественный туалет во дворе, а по субботам купаться в баню. Потом она вступила в комсомол, окончила школу и поступила в лётное училище, подстриглась под мальчика и весело и бодро пела революционные песни на демонстрациях, сажала кустарники на субботниках и посещала собрания. Иногда она вспоминала своё брошенное белое платье, но очень редко...
— Вот и хорошо, — говорила мама, слушая Тосины рассказы про новости комсомольской ячейки, а про себя тихо думала: притерпелась девочка, послушала совета матери.
Антонина Михайловна снова открыла глаза. Взгляд упал на фотографию, прикреплённую на стенку около дивана. Снимок был сделан на пластмассовой тарелочке. С одной стороны кусочек пластика отломался, а цвет рисунка поблек. Но даже в полумраке ночного освещения она чётко различала родное лицо. С фотографии улыбался молодой мужчина, её муж, Алексей. Она тогда уже окончила лётное, а он ещё учился. Высокий, широкоплечий, голубоглазый красавец имел успех у женской части. Скромная Тося, больше любившая читать, чем танцевать, даже не надеялась на его внимание. Но именно отсутствие с её стороны интереса к своей персоне заставило Алексея заволноваться. Через некоторое время они расписались, а ещё чуть позже она родила дочку. Был конец тридцатых. Казалось, всё впереди, вот она... жизнь. Протяни немного руку и дотронься до неё. Но коснуться настоящей жизни так и не довелось.
Однажды Алексей прибежал, запыхавшись:
— Тося, завтра отправляют. Ты не волнуйся, не на передовую. Слышал, что собирают силы под Харьковом. Там будут проводиться какие-то курсы. В общем, до фронта ещё далеко...
— А как же я? — тихо спросила Антонина мужа, — одна с малой... Господи...
— Потерпи, Тося. Ну, что ты, в самом деле. Не пропадёшь. Тебя на довольствие поставят, как жену офицера. Советская страна в беде не оставит.
Антонина пыталась улыбнуться. Она понимала — муж не гулять едет. Воевать. Пятилетняя Лиза испуганно жалась к матери.
— Не плакать, не плакать, не плакать, — повторяла она про себя, как заклинание. — Нельзя мужа расстраивать, нельзя дочку пугать. Надо, значит, надо...
— Потерпи, Тося, ты сильная, выдюжишь, — успокаивал Алексей. — Потерпи. Я вернусь.
Он не вернулся, хотя она терпела и ждала. Под Харьковом мужчин разместить не успели... Несколько тысяч здоровых мужиков, почти безоружных, попали в мясорубку. Антонине пришла бумажка — пропал без вести. Её сняли с довольствия. Страна не хотела растить дочь неизвестно куда девшегося воина. В военкомате сказали, что она радоваться должна, что его не объявили врагом народа. А то получила бы довольствие в местах весьма отдалённых. Антонина не была рада. Но она терпела. Копала окопы, работала по двенадцать часов, а в свободное от работы время мыла полы у людей. Людьми были те, кто мог не мыть полы самостоятельно. У кого муж не пропал. А служил в уважаемом месте. Потом пришли в город немцы. Антонина получила открытку от мужа. Это был официальный бланк, с расчерченными строчками.
— Потерпи, Тося. Я тебя не брошу. Помогу... — прочитала она строчки на потёртой голубой карточке.
Внизу рядом с подписью мужа стоял штамп — концентрационный лагерь, Гамбург. Тося просидела всю ночь с открыткой, гладила сухими, потрескавшимися от работы пальцами неровные строчки, расплывшиеся буквы. А к утру сожгла её.
— Наши вернутся, найдут, несдобровать, — рассудила она. — Если пропал без вести, то может быть, всё-таки погиб... Там в той мясорубке под Харьковом почти все погибли... На это и взятки гладки. А если в лагерь попал, то уж точный враг. Сошлют, на дитя не посмотрят.
Она верила мужу и терпела. Надо, значит, надо. Тридцать лет никому не говорила про ту открытку, всё ждала. То ли сам вернётся, то ли знак даст. Как трудно ни было, терпела. Но он не появился. В брежневские восьмидесятые осмелилась и через Красный крест сделала запрос. Неожиданно пришёл ответ. Её Алексей бежал из лагеря. В сорок четвёртом его перевели в Кёльн на строительные работы. Оттуда и сбежал. Дальше след был утерян.
— А я верила, что он жив, — сказала она тогда дочери. — Ты не знаешь отца. Это сильный человек. Он не пропадёт. Видишь, сбежал. От фашистов. В их стране. Но жив остался. Просто "занавес" был, и он никак помочь нам не мог. Сейчас другие времена... Может, объявится...
Антонина Михайловна открыла глаза. В окно по-прежнему проникал свет.
— То ли не стемнело-таки, то ли рассвет уже... Задремала, наверно, — подумала она. — Не везёт мне с этим Кёльном. Сначала мужа забрал, теперь вот дочку, внучку, правнучку, — женщина улыбнулась своей мысли. — А ведь и правда, дети мои сейчас в том самом Кёльне оказались... Ирония судьбы или... судьба. И вот ведь как, муж просил потерпеть, столько лет терпела. Внучка уехала, тоже о том же просила... Теперь вот Лиза к ним уехала и тоже терпеть велит. А сколько же я могу вытерпеть? Сил-то больше нет. Всю жизнь на терпение разменяла.
Из коридора раздался скрежет открываемой двери.
— Антонина Михална! Это я, — закричала Галя, шаркая снимаемыми туфлями. — Я, слышите, как обещала. Хлеба несу. И кефиру.
Галя зашла в комнату, продолжая что-то говорить.
— Вы что... миленькая, что я Лизе скажу, Господи... — запричитала Галя, дёргая Антонину Михайловну за руку в надежде её разбудить.
************
В Кёльне часы пробили семь. Раннее утро разрезал колокольный звон, извещающий время.
— Мам, — тревожно сказала Аня, поёживаясь, стоя босиком на холодном полу и жмуря ещё сонные глаза, — знаешь, мне сон плохой приснился... Про бабушку. Она меня вроде провожает, рукой машет... Вдруг с ней что случилось? У них уже девять, давай позвоним...
— Да ладно страхов нагонять, — отозвалась Лиза, но потянулась к телефону, — вчера с ней говорила, всё нормально. Мне, правда, тоже сегодня сон... Погода, наверное... — Лиза не договорила, на том конце провода послышался щелчок и чей-то голос:
— Аллё, аллё! Галя, ты? А мама, как мама?
— Нет больше мамы. Вечером говорила с ней, а сейчас приехала, она...
— Что она? — переспросила Лиза и закричала в голос:
— Не может быть! Неправда! — и вдруг, как маленькая девочка, заплакала и запричитала жалобно:
— Ну, что же она... как же... Я же вчера звонила, сказала, что скоро приеду, просила потерпеть!
— Вот... — виновато отозвалась Галя, — не потерпела, значит...
Татьяна Розинаг. Кёльн, Германия
/Опубликовано: "Махаон", выпуск 2010 г./